1418 дней борьбы с «коричневой чумой», отсчет которым начался 82 года назад, оставили неизгладимый рубец в истории нашего народа — советского, постсоветского. К сожалению, в кино, в книгах все чаще эпизоды той военной страды преподносят как некий увлекательный «экшен». А в качестве главной «страшилки» многие его создатели предпочитают показывать побольше кровавых подробностей и сверхнатуралистических батальных сцен. Но ведь абсолютную свою жестокость — изуверскую, нечеловеческую, — фашисты, развязавшие войну против СССР, продемонстрировали как раз в обстоятельствах отнюдь не боевых.
О «мирных» буднях на захваченных врагами территориях рассказала давняя подписчица «МК» Галина Волынская.
«Когда я спрашиваю своих друзей и знакомых, с какого возраста они вспоминают свое детство, слышу в ответ: с четырех лет, с пяти, с шести… А мне в 1941-м не исполнилось еще и трех годочков. Но многое из событий того времени память сохранила, в том числе и благодаря рассказам тех моих близких, кто был старше меня. Боже мой, сколько же я помню!!!
Каждое лето мама отвозила нас — «четверку дружную ребят», к бабушке в деревню, в Орловскую область, — поясняет Галина Александровна. — Старшему брату было 10 лет, сестре 9 лет, младшему брату 4 года и мне 2,5 годика. С бабушкой еще жила тетя со своими тремя ребятишками — 9 лет, 8 лет и годовалый малыш.
Здесь, в селе Золотарево, расположенном километрах в 25 восточнее Орла, и застала война. Как же это было страшно! Начались жуткие бомбежки днем и ночью — ведь через поселок проходила важная железная дорога. Мы прятались в погребе. Женщины накрывали нас, детей, периной и еще прикрывали своими телами, как будто это могло спасти от бомбы.
Потом мы услышали рев машин, треск мотоциклов. Фашисты вошли в избу, когда мы сидели за столом — трое взрослых и семь детей. Они показывали на нас пальцем — «русиш швайне» — и смеялись.
Так мы превратились в «русских свиней» на два долгих года оккупации.
Горницу заняли немцы, а мы, десять человек, ютились в кухне с земляным полом, печью, которая сильно дымила, так как ее топили навозными лепешками.
Вскоре за мамой пришел гестаповец с «пауком»-свастикой на рукаве в сопровождении полицая: раз мы приехали из Москвы, значит, наш отец — комиссар... Но мудрая бабушка заранее научила маму говорить, что ее муж — обычный рядовой солдат, как и все мужчины в деревне. Всех ведь не перепроверишь. (А на самом деле мой отец был летчиком и воевал с первых дней войны.) С того дня каждый вечер маму уводили на допрос. Она целовала нас, прощаясь навсегда, но все-таки потом возвращалась домой, хотя и вся в слезах.
В первый день у комендатуры она увидела председателя сельсовета. Перед приходом гитлеровцев он попытался с семьей эвакуироваться, однако, потеряв жену с детьми во время очередной бомбежки, вернулся в село. Здесь его и схватили немцы. Еще на лавке у комендатуры сидели пять мальчишек в возрасте 10–12 лет. Во время отступления наших войск они, оседлав лошадей, скакали к красноармейцам и сообщали, где находятся преследующие их немецкие части. Фашисты их задержали.
Рядом с комендатурой стояла машина-фургон с трубой на крыше. Туда посадили председателя сельсовета и мальчишек, якобы собирались их везти в Орел. Но через некоторое время тела этих несчастных сельские женщины нашли в овраге. Лица всех были почерневшими, глаза выпучены… Ту страшную машину называли «душегубкой».
Маму продолжали мучить допросами. Однажды, когда ее в очередной раз уводили из дома, я вцепилась в подол: «Не уходи!» Разозлившись на это, гестаповец ударил меня сапогом. Я отлетела прочь, ударилась затылком о ручку большого сундука и потеряла сознание… Спасла меня бабушка — она была нашим лекарем в те годы. А шишка от немецкого сапога осталась у меня на голове и до сих пор... На одном из допросов гестаповец, играя ножом, рассек — как бы нечаянно — маме мизинец на руке. До конца ее жизни этот палец так и не разгибался.
Зимой всех женщин села выгоняли чистить от снега большак — дорогу на Елец, Воронеж. Если у кого-то не было подходящей обуви, то немцы снимали валенки у соседок-старух и швыряли их тем, кто мог работать.
Как-то мама вернулась с очередных таких дорожных работ заплаканная. Она рассказывала бабушке, что фашисты гнали мимо них колонну женщин с детьми. Одна из них несла на руках младенца. Грудничок заливался плачем, хотел есть. Женщина на ходу попробовала расстегивать пальто, чтобы дать грудь малютке. Из-за этого она стала отставать от других, и гитлеровский солдат-конвоир ее подгонял прикладом винтовки. Такая картина вызвала раздражение у офицера, сопровождавшего колонну. Он выхватил из рук женщины ее ребенка, достал пистолет и выстрелил прямо в лицо крохе. А потом бросил страшный сверток матери под ноги. Женщина, теряя сознание, осела на дорогу. Другие шедшие в колонне ее подхватили и потащили вперед, пока немец не надумал продолжить расправу.
Вскоре у нас в селе начались облавы на девушек и молодых женщин. Их сажали в вагоны и отправляли в Германию. Бабушка прятала маму и тетю в стоге сена.
Настало время узнать, что такое настоящий голод. Всю скотину, домашнюю птицу немцы у жителей отняли. У нас они и погреб опустошили, но при этом почему-то не взяли хранившуюся там свеклу. Бабушка варила ее и давала нам по одной. С тех пор у меня на долгие годы осталось отвращение к этому овощу...
Весной мы все, взрослые и дети, выходили в поле, искали в размякшей земле оставшуюся с осени гнилую картошку. Ее потом варили. Бабушка бросала в образовавшуюся в горшке слякоть горсть отрубей, смазывала сковородку огарком свечи и пекла нам черные блины, которые дети называли «тошнотиками»... Еще приходилось есть лебеду, какие-то другие растения… Брат приспособился ловить в поле сусликов, ворон на дороге… В общем, приходилось употреблять в пищу все, что хоть мало-мальски было съедобным.
А рядом с нашей избой немцы устроили свой огород. Поставили вокруг загородку из проволоки, чтобы мы, дети, ничего не украли. Да еще к электричеству подключили! В качестве профилактических «уроков» заставляли нас браться за эту проволоку руками и в этот же момент пускали по ней ток. Мы корчились от боли, а немцы смеялись. Ведь мы же были «русиш швайне».
Вдоль села под горкой протекала речка. На противоположном ее берегу немцы выращивали турнепс для своих лошадей. Там стоял часовой с автоматом. Но голод не тетка! Мальчики ночью переплывали реку, выдергивали турнепс — и назад с добычей. Если часовой их замечал и начинал стрелять — ныряли поглубже, чтобы не задели пули.
Был голод, но был еще и холод. Ведь мы приехали к бабушке летом в сандаликах, трусиках, маечках. А пришлось пережить в деревне и осень, и зиму… Помню свое пальто из старого одеяла, которое мне сшила мама.
Как тянуло непоседливых детей зимой на улицу! Наш сосед дед Иван сплел нам всем лапотки. А носки моя мама шила из шелковых мешков, которые добывал мой старший брат. Со своими друзьями он искал неиспользованные снаряды, оставшиеся на местах боев. Мальчишки их разбирали, доставали находившиеся внутри мешочки с порохом, сам порох вытряхивали, а ткань шла в дело: вот вам и носочки.
У немцев-то носки были белые, шерстяные. Однажды мама подобрала такие рваные носки, выброшенные кем-то из фашистов, заштопала их. Брат надел обнову и вышел на улицу. Его схватили гитлеровцы, заметив эти носки. Маме в итоге грозила виселица: ведь ее посчитали воровкой. Спасло лишь то, что один из немцев признался, что сам выбросил эти злосчастные порвавшиеся носки. А пока такое признание не появилось, мама сидела под арестом в подвале.
Наша бабушка была самой храброй женщиной на свете. Хотя росточком она не вышла, зато Господь наделил ее добрым сердцем и отвагой. Она неоднократно спасала нас от беды.
На Рождество немцы получили посылки из дома. А в них среди прочего были конфеты в ярких фантиках. Ах, как же нам, детям, хотелось попробовать это чудо. Офицер однажды, заметив мой жадный взгляд, поднял руку с конфетой у меня над головой, и я прыгала за ней, как собачка, но дотянуться не могла — слишком высоко держал. В конце концов от разочарования и злости я плюнула на блестящий офицерский сапог. С руганью немец стал доставать свой пистолет из кобуры. Все закончилось бы для меня очень скверно, если бы не бабушка. Она бросилась ко мне, схватила за вихры и стала трепать. Я завопила, а офицер еще раз выругался и ушел…
Но однажды бабушке здорово досталось. Немецкие части в нашем селе время от времени менялись. Одни приходили, другие уходили. Как-то уже поздно ночью фашистский офицер заставил бабушку вычистить его грязные сапоги. Было темно, примитивная лучина совсем слабо освещала кухню, где мы обитали, и, конечно, бабушка при таком скудном свете их плохо вычистила. Утром офицер увидел сапоги и остался очень недоволен. Разозлившись, он принялся бить бабушку прямо этими сапогами. Бил до тех пор, пока она не упала, потеряв сознание.
Мой старший брат, ему тогда было 12 лет, быстро научился понимать, а потом и говорить по-немецки. Как-то раз прибежал домой радостный, возбужденный. Оказывается, он подслушал разговор немецких телефонистов. Жителям деревни ведь тогда оккупанты внушали, что Москва уже пала, скоро конец войне, все земли будут поделены между победителями-арийцами, русским останется только на них работать, и кто будет плохо трудиться, того «пух-пух». Грустная перспектива. А тут вдруг брат прибегает и делится подслушанным немецким разговором: Москва-то, оказывается, стоит, немецкие войска от нее отступают, у них много убитых и раненых.
Как все обрадовались! Но эта радость была недолгой. Брат успел всю деревню обежать, делясь с соседями такими новостями. А немцы про это узнали. Они схватили «вражеского агитатора», посадили его в мешок из-под фуража, завязали и сбросили с крутого берега в речку. Слава богу, мешок у самой воды зацепился за кусты ивняка, и брат провалился в воду только до пояса. «Цурюк!» («Назад!») — закричал немец с автоматом, когда мама хотела вытащить сына из речки. До ночи мой брат просидел так в холодной воде, пока его — окоченевшего и перепуганного — не удалось все-таки вызволить из беды. Взрослые спрятали мальчика в соседней деревне. Там он находился до тех пор, пока эта немецкая часть не ушла из нашей деревни. Такое страшное испытание не прошло бесследно: брат после этого случая, едва не стоившего ему жизни, долго еще заикался и страдал ночным недержанием. Но ведь для оккупантов он был всего лишь «русиш швайне», а не ребенок.
Освободили нас жарким летом 1943 года. Снова была страшная бомбежка. Мы плакали. А вся деревня горела: фашист с факелом в руке ехал на мотоцикле, тыкал этим факелом в соломенные крыши, и над домом сразу поднималось пламя.
В перерывах между бомбежками, когда наступало затишье, старшие брат и сестра с компанией других ребятишек бегали в школьный сад. Там на яблонях висели уже крупные яблоки — печеные от пожаров, разгулявшихся вокруг. Они находились высоко, достать их с земли было трудно. Тогда дети, дрожа от страха, подтягивали к деревьям валявшиеся поблизости трупы немцев, по ним добирались до яблок — и скорее обратно, чтобы, пока не начался очередной авианалет, успеть добежать до щели, вырытой в земле, где мы все сидели, укрываясь от бомб.
После этого ужаса от нашей деревни остались только печные трубы.
Нет больше сил вспоминать все, что мы пережили. Обращаясь к молодому поколению, хочу сказать: не верьте, если услышите от кого-то, что фашисты к нам, оккупированным, хорошо относились. Для них мы были только «русиш швайне».