Пушкина цитирует часто, но редко к месту. Например, «правительство — единственный европеец в России», эту благонамеренную фразу камер-юнкер Пушкин вроде бы адресовал отставному гвардии ротмистру Чаадаеву. Но в таком виде реплика могла бы принадлежать отставному капитану польской службы Булгарину, к которому оба собеседника относились без особого пиетета. Полная цитата выглядит так: «…наше современное общество столь же презренно, сколь глупо; что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью, правом и истиной, ко всему, что не является необходимостью. Это циничное презрение к мысли и к достоинству человека. Надо было прибавить (не в качестве уступки, но как правду), что правительство все еще единственный европеец в России. И сколь бы грубо и цинично оно ни было, от него зависело бы стать сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания».
С тех пор прошло почти две сотни лет, в стране появилось, было придавлено (большевиками) и снова возродилось общественное мнение. Было многое — и Великие реформы Александра II, породившие честную государственную службу, земскую инициативу и гуманный (исключая часть политических дел) суд. И ХХ век, давший тысячи православных мучеников, пошедших на смерть подобно своим древним единоверцам, и героев Великой войны, уничтоживших абсолютное зло — фашизм. И интеллектуальные традиции, связанные с именами Сахарова и Солженицына. А до сих пор многократно приводится цитата про то, что власть — единственный европеец (без «все еще» к тому же).
Кстати, письмо про единственного европейца Пушкин Чаадаеву так и не отправил — это черновик. Он послал другой текст, в котором есть еще одна часто цитируемая фраза: «Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человека с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал». А дальше осталось кое-что из черновика — про отсутствие общественного мнения и цинизм современного Пушкину и Чаадаеву общества.
Перечень же событий «истории наших предков» свидетельствует о том, что для Пушкина Россия исторически была европейской страной, которая в силу обстоятельств оказалась за пределами Европы, но к пушкинскому времени уже оказалась внутри нее («Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы?» — задает Пушкин риторический вопрос Чаадаеву, имея в виду будущего историка, описывающего Россию XIX столетия.) Никакой подчеркиваемой и прославляемой «особости» в стиле евразийцев и их эпигонов.
А 195 лет назад (за десятилетие до письма Чаадаеву) еще титулярный советник (до камер-юнкерства оставалось несколько лет) Пушкин написал отставному коллежскому советнику князю Вяземскому: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство». У этой весьма двусмысленной фразы было продолжение, которое нынешний патриот вполне мог бы посчитать однозначно русофобским: «Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь. Мы живем в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры и <бордели> — то мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство». Как известно, царь «слободу» Пушкину не дал, и непосредственная встреча поэта с Западом не состоялась — так он потерял возможность и увидеть Запад, и, возможно, разочароваться в нем так сильно, как Герцен. В современной же России на урезанную фразу из частной пушкинской переписки нередко ссылаются в качестве железного аргумента, объясняющего, почему Россию нельзя критиковать иностранцу. Или россиянину, будучи за границей. Или на Родине, но в присутствии иностранца, который может использовать эту критику в своих интересах.
Как же понимать все эти тексты? Было ли у Пушкина стройное учение о патриотизме? Конечно же, он, как и многие, думал, нередко мучительно, над этой темой, но готовых рецептов на все времена и даже выстроенной концепции у него нет. Он живой человек со своими чувствами и противоречиями. Некоторые его рассуждения (например, о демократии в том же черновике письма Чаадаеву — про то, что «нынешний император первый воздвиг плотину (очень слабую еще) против наводнения демократией, худшей, чем в Америке») совсем не нравятся ортодоксальным западникам. В то же время пушкинский патриотизм лишен апологии, свойственной уваровской триаде и инструкции от хорошего кавалерийского генерала Бенкендорфа («Прошедшее России было удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается до будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение»). И в «Памятнике», написанном в том же году, что и письмо Чаадаеву, есть знаменитые слова «Что в мой жестокий век восславил я Свободу», которые не могли пройти цензуру и были вынужденно заменены Жуковским для публикации на лояльную банальность.
Равно как никто не может однозначно сказать о том, кто для русского патриота Пушкина польский патриот Мицкевич — друг или враг? В советском официозе — друг; в рамках официоза Пушкина вполне можно было принять в КПСС, а Мицкевича — в ПОРП. В патриотическом Рунете, где весь Пушкин редуцируется до нескольких текстов вроде «Клеветникам России» и «Бородинской годовщины», — враг. Эйдельман писал об их «великом споре-согласии» — такая позиция противоречит простым схемам.
Пушкинским мыслям преемственен более выстроенный лермонтовский подход к патриотизму, который можно разделить на три части. Первая — героизм защитников Родины от врага, когда в одном сражении стоят насмерть солдат и офицер:
И умереть мы обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в Бородинский бой.
Вторая — неприятие вражды и насилия на далекой кавказской войне, где речь шла не о защите страны, а о расширении ее границ. Лермонтов как офицер выполнял свой воинский долг, мечтал об уходе в отставку и при этом размышлял:
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: «Жалкий человек.
Чего он хочет!.. Небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?»
Третья — неприятие официоза, который прославляет величие, достигнутое нечистыми способами, где есть место и убийствам, и предательству, и фальши:
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.
Лермонтовская же альтернатива непрезентабельна, непафосна (как непафосен на самом деле и полковник на Бородинском поле, говорящий о смерти за несколько минут или часов до таковой) и действительно народна:
С отрадой многим незнакомой
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.
Пушкинские цитаты из писем многие слышали, хотя, как показывает практика, мало кто обращался к первоисточникам. Лермонтовские стихи все проходили в школе. Но можно пройти и забыть, а можно подумать о мудрости классиков, которых не стоит делать идолами, воспринимая каждое их слово как истину в последней инстанции. Но можно учиться у них, стараясь понять ход их мыслей. Тогда, быть может, и возникнет неприятие простых и банальных рецептов.