«Мне безразлично, что там говорил какой-то Достоевский»
— Бог есть?
— Конечно, нет. Без сомнения, потому что мы не видим ни одного явления, ни одного факта, который бы для объяснения нуждался в боге или иной паранормальщине. Таких фактов на сегодняшний день не зафиксировано.
— Бога нет и, как писал Федор Михайлович, все разрешено?
— Вы знаете, я не склонен цитировать педофилов-фанатиков и для меня безразлично, что там говорил какой-то Достоевский.
— Вы богохульник?
— Нет. Это невозможно, поскольку бога нет, так что и хулить-то некого.
— Тогда во что вы верите? Неужели в человека?
— Я вообще ни во что не верю. А какие смыслы и какие причины верить в человека? Да и вообще, зачем верить? Я не очень понимаю смысл веры как таковой. В любом случае, правда — это то, что можно проверить. Химера абсолютно неуместна в любом вопросе, хотя даже в науке, понятное дело, какие-то элементы веры, конечно, присутствуют. Например, когда мы говорим о криогенных манипуляциях. Мы сейчас замораживаем людей, после чего развитие науки позволит их придавать разморозке и не уничтожать, размораживая. То есть какие-то пятнышки, разумеется, есть, но ничего общего с верой они на самом деле не имеют.
— Вы говорите как герои Достоевского «Бесы», однако.
— Слушайте, пожалуйста, избавьте меня от этой литературщины! Мне абсолютно не интересен Достоевский, и я не считаю, что в нормальном разговоре его точка зрения должна как-то учитываться или воспроизводиться. Кто он? Лауреат Нобелевской премии? Это типичный, примитивный, с моей точки зрения, фанатик-пропагандист, да еще абсолютно превратившийся в полный нафталин. У меня есть замечательная статья «Антрекот Михайлович Достоевский», там я все о нем сказал.
— Когда в молодости Достоевский был петрашевцем и пережил гражданскую казнь, он говорил примерно так же, как вы сейчас. Так что не исключено, что потом и вы придете к тому же, к чему пришел он в конце жизни.
— Все всегда зависит от обстоятельств и от среды. Не забывайте, что Достоевский был абсолютно невежественен и не обладал элементарными знаниями, которыми мог бы обладать, потому что жил в эпоху потрясающих открытий. Я же атеист абсолютно поневоле. Меня наука поставила перед фактом от того, что не существует никаких явлений, подтверждающих наличие богов, духов и прочего. У Достоевского этих знаний просто не было, а те знания, которые есть у меня, они уже неотменяемы.
— Но когда вы пели в церковном хоре или когда служили в семинарии, наверное, думали по-другому? Или просто пошли туда подзаработать немножко?
— Нет, не подзаработать. Это была безумная эпоха серой советчины, когда церковь воспринималась попросту как индейцы из другого мира, в который можно удрать. Мир совершенно иной и волшебный. Я абсолютно не жалею о своем опыте, потому что это дало мне возможность изумительно изучить всю структуру и пользоваться сейчас своим знанием достаточно успешно и широко.
— Еще вы говорили, что вам пришлось уйти из семинарии, потому что вы нормальной сексуальной ориентации.
— И это тоже было. Хотя все сексуальные ориентации нормальны в той или иной степени. Человек не повинен в том, что у него затесался лишний ген, либо в том, что он был поставлен в какие-то чудовищные обстоятельства. Моя ориентация просто традиционная.
«Не вижу смысла ходить на могилу своей матери»
— В таком случае что такое человек? Это довольно мерзкая тварь? Вы же примерно так и о себе тоже говорите.
— Человек, безусловно, тварь мерзкая, и никакой другой тварью он быть не может по одной простой причине: человек — это эволюционная конструкция, которая за время своего создания, становления вобрала в себя все качественные черты, которые необходимы были для выживания в те жестокие годы. И мозг человека — это такой же продукт эволюции, который несет в себе отпечатки всех примитивных организмов, всех подлостей, распутств, вороватости, жестокости. Это абсолютно нормально. И никаким другим человек в своем эволюционном развитии быть не мог.
— Тогда, наверное, для вас лошади лучше, чем люди?
— Нет, почему? Для меня все животные примерно одинаковы. Человек — очень любопытное животное для изучения. Человеку как падальщику во время его формирования очень повезло жить и действовать в эпоху огромных трупов. А падальщики сегодняшние, в общем, ограничены в своих возможностях.
— То есть для вас нет ничего святого в этом мире?
— А для меня вообще ничего святого нет.
— Да? Может, вы самый честный из всех людей?
— Я совершенно не претендую на честность. Честность — это художественный прием, и мы это знаем прекрасно. Но в данном случае я даже не вижу здесь ничего чрезвычайного, и не вижу в своем сообщении о том, что для меня вообще нет ничего святого, никакого экстрима.
— Но есть же, к примеру, память предков — разве это не святое?
— Мне абсолютно наплевать на любых предков и на их память! Меня это не интересует. Это не является влиятельным фактором, и я это хорошо знаю. Любая история существует только в одном виде — в виде зафиксированного результата настоящего времени. Потребностей в корнях я не испытываю, я не дерево.
— Я имел в виду вашу память по отношению к самым близким людям, которых уже нет.
— Ой, мне это абсолютно безразлично.
— То есть к матери, к отцу…
— У меня вообще нет никаких родственных обязательств. С папой какая-то странная история получается, я до сих пор не знаю, кто он был. На этот счет существует такое количество легенд… Одни из них мне нравятся. Я даже вроде бы в свое время нашел могилу собственного папы. Папа был торговцем наркотиками и погиб в перестрелке с полицейскими в Оклахоме.
— Да, я слышал эту вашу версию.
— Поймите, со мной очень сложно, никогда не понятно, где заканчивается стеб и где он начинается. Поэтому очень серьезно это все не воспринимайте.
— Понятно. Простите за очень личный вопрос: к маме на могилу вы ходите?
— Нет. Я не вижу в этом ритуальном действии ни малейшего смысла. С моей точки зрения, это такая дикарская, примитивная тенденция, которая мне даже никогда не придет в голову. Ну какая разница в этом культе мертвецов: сушить голову предка и держать ее в доме, или выкапывать кости, мыть их, ходить с ними по деревне, снова закапывать, или ходить на земляной холмик с чисто ритуальными намерениями. И то, и другое, и третье — обычное дикарство, мне малоинтересное.
— А как вы вообще относитесь к смерти тогда?
— Очень легко.
— Если бы вас прижать где-нибудь к теплой стенке, так закричите? А в Чечне во время войны вам разве было не страшноватенько?
— Слушайте, я прошел семь разных войн. Страшноватенько — это нормальная реакция, и, когда ее нет, надо бить тревогу. Потому что, когда не страшноватенько, человек начинает предпринимать ряд зоологичных и разрушительных действий для себя самого. Страшноватенько и страх смерти — это разные вещи. Я великолепно понимаю, что смерть — это обычная биологическая реальность, и очень легко отношусь и к собственной смерти, и к смерти вообще.
— Но если умирает, уходит из жизни кто-то из ваших друзей, вы горюете, плачете?
— Нет, я очень спокоен. Ну, если он уже умер, то чего, собственно говоря, плакать. А если он не умер, то плакать тем более нет никакой необходимости.
— То есть вы буддист в каком-то смысле?
— Нет, абсолютно не буддист. Это рационализм, предельная трезвость. Я очень спокойно отношусь к любым смертям, в том числе и друзей.
— Да, когда умерла Жанна Фриске, вы сказали, что это совсем не важно. Когда последний раз вы плакали?
— А почему мне должна быть «важной» смерть неизвестной мне и совершенно неинтересной девушки? Какие слезы вы имеете в виду? Плачу я часто, и если концентрация, например, формалина превышает 6–7% (а мне часто приходится иметь дело с препаратами, которые существенно пропитаны формалином), то у меня, конечно, наворачиваются слезы.
— Нет, не когда, скажем, вы режете лук. Например, Кончаловский мне говорил, что он всегда плачет в конце фильма «Ночи Кабирии», когда Джульетта Мазина идет ограбленная, в глазах слезы, а она сквозь них улыбается. Вы можете заплакать от явления искусства?
— Нет, на меня искусство вообще особо не действует, потому что я хорошо понимаю, что это такое и как оно работает. Меня в данном случае забавляет, как автор произведения пытается воздействовать на ассоциативные точки, какие средства он для этого предпринимает, вот это меня беспокоит больше. Но к течению слез это явно не приводит. Поймите, я такой же homo, с таким же набором тупейших свойств и пороков, который есть у всех. Я ничем не отличаюсь от вас и миллионов других людей. Я просто знаю цену всем эмоциям и чувствам. Но я же дитя того времени, которое меня сформировало, этой проклятой культуры, и, как бы я к ней ни относился, она вложилась в меня, она работала тем зубилом, которое высекло из меня сегодняшнего Невзорова. Поэтому я подвержен всем болезням и глупостям, которым подвержены все.
— Вы никогда не хотели бы, чтобы вас просто пожалели?
— Нет, у меня никогда не было привычки играть на жалость. Я понимаю, что это последняя степень падения. К тому же поймите: я знаю цену всякой жалости и понимаю, что жалость не решает проблемы.
— Но, может, ваша жена служит вашей противоположностью, которая вам так необходима по жизни? Моральной противоположностью?
— Нет, я думаю, что она тоже заразилась от меня трезвостью. Вообще, заражать трезвостью и цинизмом я хорошо умею.
«Настоящий христианин — это Милонов»
— Кем вы себя чувствуете в вашей войне с православной церковью? Дон Кихотом?
— А я вообще не веду никакую войну и никак не донкихотствую. Для меня РПЦ не враг, а препарат. Есть необычайно дорогая для меня возможность исследовать этот вопрос лично, исследовать его настолько близко, насколько это вообще возможно. Раньше это казалось нереальным, потому что никогда не думал, будучи мальчишкой, что мне предстоит в XXI веке лично скрестить клинки со всем этим мракобесием. Но дело не в схватке, я же не мщу за Джордано Бруно, за сожженных или за пытанных или удавленных по тюрьмам ученых, мне, в общем, все это чуждо. Я изучаю вопрос, и мне это доставляет такую огромную радость.
— Но для своей мишени вы выбрали какую-то слишком уж безобидную и слабую жертву, которая вам не ответит. Исходя из принципов Христа, православная церковь как бы подставляет вам вторую щеку. А слабо против ислама таким же образом повоевать?
— Слушайте, помимо ислама существует культ вуду, существует примерно еще триста различных верований. Я занимаюсь тем, что мне хорошо известно. Я хорошо знаю догматику, патристику, гомилетику, историю церкви, жития святых. То есть я обладаю большими знаниями по этому поводу. Для меня все религиозные культы абсолютно равны, и, говоря о православии, я говорю в такой же степени о культе Магомеда, о культе Будды или Кетцалькоатля… И зря вы считаете, что православие безобидно. Я хорошо знаю, что более кровавой и страшной религии, чем христианство, не существует, и мусульманству еще далеко до подвигов христианства, которое измазало и кровью, и гноем, и дерьмом 2000 лет истории этого бедного человечества.
— Я говорю о том, что происходит сейчас.
— Но я занимаюсь только тем, что мне интересно. А чтобы заниматься исламом, мне нужно несколько лет для овладения фундаментальными знаниями по данному вопросу. Я не вижу в этом смысла, потому что меня интересует не православие как таковое, а религия, и в данном случае православие — это одна из ее форм. Все религии сделаны из одних и тех же запчастей, просто эти запчасти расположены по-разному.
— Но вы же знаете, что в 70-е годы многие интеллигенты пришли к православию и тем самым спасли, сохранили себя, свою самость, свою независимость. А вы такой необольшевик в этом смысле, долбите не сущее, а наносное, то, что свойственно каждому, ведь патриарх и его присные тоже люди. Но вы еще бьете по тому самому важному, на чем стоит Русь Пресвятая.
— По мне лучше бы она не стояла. Но в отличие от меня вы, как и все эти интеллигенты, не знаете вопроса. Они придумали для себя свое какое-то особое христианство, которого никогда не существовало. Это предельно жестокое, тоталитарное, деструктивное учение, в основе которого все то, что парализовало развитие человечества почти на две тысячи лет. Когда мы говорим о Милонове, еще о каких-то диких фанатиках — это и есть настоящие христиане. Интеллигенты придумали себе какую-то удобную художественно оформленную ложь, которая ни к церкви, ни к христианству ни малейшего отношения не имеет.
— Тем не менее это все-таки вопрос веры. А если люди хотят верить, им необходимо верить… Может, они себе это придумали, но, возможно, без веры они были бы более несчастны.
— А кто-то несчастен без дозы кокаина, кто-то — без стакана водки… Мало ли кто от чего несчастен. Поймите, мне абсолютно безразлично, во что они верят. Мне абсолютно безразлично, как они себя развлекают этим хобби под названием «православие». Я право на это хобби признаю за любым. Я изучаю вопрос. То, что вы называете атеизмом, это всего-навсего искры, которые высекаются от прикосновения здравого смысла и любой религии. Я никого никогда не пытаюсь излечить от веры, я не занимаюсь снятием православной зависимости.
— Но если эти ваши идеи массы воспримут как некое новое откровение — один шаг до еще одного разрушения храма Христа Спасителя и всех остальных церквей. Мы же это проходили сто лет назад, правда? Может, хватит?
— Я против любых насильственных действий по отношению к церкви и прежде всего потому, что они могут снова подогреть к ней интерес. Меня очень устраивает благоденствующая, обнаглевшая, бесцеремонная церковь, потому что в этом качестве она значительно характерней, виднее. Что касается 17–18-го годов… Октябрьскую революцию делали крещеные, воцерковленные, катехизированные, причащавшиеся люди, прихожане Русской православной церкви. Других на тот момент не существовало в природе, православие было обязательной государственной религией.
— Ну да, только еще говорят, что руководили этим православным народом антихристы в виде евреев разного пошиба.
— Знаете, евреи тоже преимущественно чрезвычайно религиозные люди, потому что религиозность — это обязательная часть их национального самосознания. Поэтому, куда бы мы ни сунулись, мы везде увидим верующих. Ну а вместо православия люди получили другую веру, веру в большевизм, в атеизм, в коммунизм. Любая вера по сути своей всегда дает кровищу, насилие и абсолютную деструкцию. Это социально опасное явление, которое нужно препарировать и изучать, потому что без избавления от этого у бедного человечества никаких шансов нет. Вопрос веры — это вопрос добровольного невежества. Но по мне наоборот: чем больше вокруг веры, тем лучше. Как энтомологу: чем больше разнообразных жуков, тем прекраснее.
«Я ни в чем не раскаиваюсь, вообще никогда»
— Скажите, у вас совесть есть?
— Нет.
— То есть совесть — это химера?
— Это социальная игра, некая литературно-художественная придумка. Я руководствуюсь соображениями собственного блага, корыстью и обстоятельствами.
— А может, с такой энергией и силой ума вам наезжать на кремлевских или на либералов? Мне кажется, это было бы продуктивнее.
— А я наезжаю на тех и на других, если вы слушаете «Эхо Москвы». Но я не наезжаю, я исследую.
— И все равно это несравнимо с тем, что вы вытворяете с РПЦ. Но при всем вашем наезде вы являлись доверенным лицом Владимира Владимировича в 12-м году?
— Слушайте, я всегда объясняю свое отношение к Владимиру Владимировичу. Я отношусь к нему как пират к пирату. Для меня жизнь — это абордаж с немереным призом возможностей. Владимир Владимирович на моих глазах захватил огромный богатый корабль и делает с ним все что хочет. Не вызывать у меня восхищения, как у пирата, это не может.
— Но это ваши слова: «Путин является единственным, кто сможет удержать от катастрофы ежесекундно развалившуюся империю»?
— Правильно, но я не сказал, как я отношусь к перспективе катастрофы. Я отношусь ко всяким катастрофам очень благосклонно, мне как раз лучше бы побольше катастроф.
— А еще вы сказали, что Путин — это тот, кто отговорил Анатолия Собчака от того, чтобы заказать ваше убийство. Это вы придумали?
— Нет, это, насколько я знаю, я не придумал.
— Вы это точно знаете?
— Ну, точность присутствует очень редко сейчас. Она присутствует в константах классической физики и квантовой. Все остальное уже нельзя назвать точностью в буквальном смысле этого слова.
— То есть вы настолько мешали Собчаку, настолько его разоблачали, что он решил вас заказать, как обыкновенный бандит?
— Знаете, тогда были те времена волшебные, когда все это делалось с легкостью, и если мы начнем оценивать действия викингов с точки зрения сегодняшнего Уголовного кодекса или действия, например, Авраама, который собирался зарезать собственного сына, потому что наслушался каких-то голосов, то, вероятно, дойдем до абсурда. Но контекст отношений того времени предполагал другую степень легкости. Это не так все драматично, как вы сегодня об этом рассказываете. К этому все относились значительно проще.
— Скажите, вы сейчас гордитесь званием, которое у вас есть, — «почетный боец рижского ОМОНа»?
— Нет, я вообще ничем не горжусь, и даже свои всякие ордена, медали, в том числе приднестровские, я поменял на несколько чудесных трилобитов.
— А что это такое?
— Это ракообразные такие — первые, очень красноречивые свидетельства эволюции, вы наверняка многократно их видели.
— Знаете, я прекрасно помню ваши «600 секунд» еще в СССР. А потом ваше переобувание на лету, и вы оказались в штабе того самого рижского ОМОНа, когда он штурмовал телебашню. Вы стояли там с микрофоном, как мальчик перед большими дядьками с автоматами, и восхищались ими. Как тогда с вами произошел этот перевертыш?
— Посмотрите себе под ноги. Вы понимаете, что вы стоите на земле в том или ином смысле этого слова. Скажу вам по секрету, что эта земля пережила множество периодов, в том числе и юрский, период динозавров и страшных ящуров. Точно так же и я, у меня тоже был свой юрский период.
— Вот поэтому я жду, что в один прекрасный период вы опять перевернетесь, скажете аллилуйя! Иисус воскрес! Да здравствует Владимир Владимирович Путин!
— Вряд ли я такое скажу, потому что я не занимаюсь политикой, и мне, честно говоря, безразлично настроение жуков, которых я исследую. Я вряд ли могу разделить их эмоции.
Разговоры про бога — это очень примитивно. Мне есть куда и как меняться совсем в другом направлении. Есть принципиальные вопросы, к примеру — та же нелокальность, которую я пока не могу принять. Если мне будут предъявлены какие-то безусловные, научно проверяемые, доказываемые факты, поправку на которые я должен буду, безусловно, сделать, то, может быть, такое все же случится. Но если таких фактов предъявлено мне не будет, то, скорее всего, глобальной перемены не состоится, а перемены в частностях должны происходить буквально ежедневно.
— Ну и скажите мне напоследок… Я не ваш исповедник, тем более в институт исповеди вы наверняка не верите. Расскажите мне о вашем самом страшном, нехорошем, ужасном поступке, в котором вы раскаиваетесь.
— Ой, я ни в чем не раскаиваюсь вообще никогда. Я этих поступков совершил такое количество, что мне просто не хватит суток на перечисление.
— А тогда поступок, за который вы себя уважаете в наибольшей степени?
— Недавно я сделал превосходный препарат. Я очень уважаю себя за те хорошо импрегнированные, то есть прокрашенные серебром срезы, представляющие все богатство ретикулярной информации. Есть несколько поступков, в которых я могу себе даже понравиться при том, что я к себе отношусь предельно иронично. И к своим научным занятиям тоже предельно иронично. И к своей писанине иронично, насмешливо и глумливо. Как и ко всему на свете.