Премьер Большого театра, самый молодой заслуженный и народный артист России 32-летний Николай Цискаридзе встречает меня в своей гримерке. Сразу с порога предлагает чаю, уточнив, какой я предпочитаю — зеленый или черный. На столике неизменное печенье. Давно известно, что Николай большой сластена. Налив черный, мы начинаем беседу.
Возраст выдают ноги
— Слышал, что вы до сих пор не поправляетесь от сладкого.
— Сейчас уже... Но я в хорошей форме. Бывает ощущение, что ноги тяжелые. Это от возраста. После 30 лет надо за собой следить.
— Не обидно было, что молодежь узнала о вас только после мюзикла “Ромео и Джульетта”?
— Абсолютно не обидно. Не-а!
— По слухам, многие коллеги осудили вас за участие в мюзикле.
Подливая себе чая, Николай — все так же спокойно:
— А мне их мнение абсолютно безразлично! Многим, кто ходил, спектакль понравился. Мюзикл — немножко другой жанр. Но я ведь от своей профессии далеко не ушел.
— Рассказывают, что вы столкнулись с непрофессионализмом актеров, когда каждый из них, грубо говоря, кто в лес, кто по дрова.
— Просто они дети! Многим по 16 лет. А те, кто постарше, работают в другом жанре и не знают многих законов, к которым я привык, потому что я работаю на профессиональной сцене. Меня восемь лет учили, прежде чем выпустить просто в кордебалет.
Но они играют безумно честно. Иногда мне смешно, что, стоя на заднике, где-то в углу, персонаж играет. А я понимаю, что, кроме меня, его никто не видит, ни один человек, сидящий в зале.
— Говорят, что вы ребятам и синяки ставили?
— Ну, синяк! Это потому, что они двигаются по-разному. Мне, чтобы выучить их жесты, надо было выучить их характеры. Теперь я уже примерно подозреваю, что они могут вытворить в следующие две секунды. А потом, я преодолевал страх выхода на сцену после травмы. И когда отыграл пять-шесть спектаклей, мандраж ушел.
Человек без боли
— Коля, травма больше не дает о себе знать?
— Понимаете, травма о себе не давала знать уже на следующий день после операции. Но у меня случилась стафилококк-инфекция, и пришлось перенести еще 10 операций. Сложнее всего было вернуть мышечную массу. Все-таки я с этой ноги толкаюсь, на нее приземляюсь, вращаюсь. Потом бывало, что от усталости нога переставала чувствовать. Ощущение, что подо мной ничего нет.
— Наверное, была депрессия?
— Да не было никакой депрессии. Я очень земной человек. Ну, поплакал две минуты, утерся и пошел дальше. Мне было жалко только, что я не выйду на сцену Парижской оперы, а ведь я месяц готовил и приготовил спектакль полностью.
— Но я слышал, что последствия травмы оказались достаточно суровыми. Вы действительно были одной ногой в могиле?
— Когда меня навещали в больнице в Париже, я садился на кровать и делал вид, что все в порядке. И в течение месяца никто не знал, что у меня сепсис. Никто не мог представить, как мне плохо. И когда я понял, что умираю, позвонил в Москву близкому человеку: “Наташенька, мне плохо!”
Она забила тревогу, подключилось Министерство культуры России, МИД, послы. Состояние моего здоровья обсуждалось на уровне министра культуры Франции. В Парижской опере каждое утро начиналось с обсуждения здоровья Николая Цискаридзе. Ха-ха-ха!
— Говорят, врачи были удивлены тому, что для вашего возраста у вас очень мало травм? Как вы сами это объясняете?
— Ну, во-первых, у меня были гениальные педагоги. А потом, физика была нечеловеческая (смеется). У меня болевой порог отсутствует или крайне понижен. Я ни разу не чувствовал боли в своей жизни. Даже когда упал, то и в тот момент боли не было. Меня на снимок заставила пойти директриса Парижской оперы: “Я тебя умоляю сделать снимок лично для меня!” Я сделал. Доктор обалдел и воскликнул: “Сейчас же на операцию!”
— Французский пришлось выучить?
— А что мне оставалось делать? В больнице в шесть часов утра ко мне заходили санитары, задавали вопросы, а у меня была температура 40—41. И я должен был в таком состоянии что-то им отвечать. Невольно что-то произнесешь и запомнишь. Ха-ха-ха!
Не родись красивым!
— Прав был Григорович, когда сказал на выпускных экзаменах: “Грузину — “пять” и взять в Большой!”?
— Это была моя первая удача в жизни. Юрий Николаевич открыл мне дверь в большую жизнь. У меня с детства было сформировано так, что балет — это Большой театр. Это потом я понял, что жизнь немного шире. А тогда я маме сказал, что не буду продолжать танцевать, если не примут.
— Ваши папа и мама были далеки от балета...
— У меня вообще никого не было рядом с балетом. Мама ничего не понимала в этом, только говорила, что я гений, потому что я ее сын. Я ей говорю, что плохо станцевал. А она: какая разница, ты же мой ребенок. Я говорил: “Посмотри, какой я страшный!” — “Ты что, ты самый красивый!”
— Странно слышать это от человека, которого считают одним из самых красивых людей Москвы. Говорят, вы даже стесняетесь фотографироваться?
— Терпеть не могу! Я не считаю свою внешность хорошей. Другое дело, что на сцене я выгляжу лучше многих красивых людей. Я для этого делаю многое. А в жизни у меня, наверное, идеал несколько иной. Вот я понимаю, Роберт Редфорд, Василий Лановой, Пирс Броснан, Бред Питт — это красавцы. Ну а я? Каркуша такая ходящая по жизни.
Со мной учились действительно смазливые и красивые ребята, и на их фоне я чувствовал себя ужасно. Я долго был очень худой. У меня были длинные руки, ноги, шея. Я подниму ногу — и все восхищаются. А пока не подниму, относятся так, мол, и смотреть не на что.
Помню, когда начал танцевать в Большом, то, стоя за кулисой, перед своим выходом услышал разговор: “Да, Цискаридзе — мальчик неплохой, но страшный!” Представляете? Так на всю жизнь этот комплекс и остался.
Тест на Волочкову
— Ваши слова: “Если бы Бог хотел меня наказать, то он меня уже наказал” — это о чем?
— Как говорила Фаина Георгиевна Раневская: “Балет — это каторга в цветах!” И она была абсолютно права. Кто-то трудится на рудниках, в шахте, грязный, но он в этот момент не думает, какая у него пяточка — выворотная или нет, и пятая это позиция или не пятая.
А о моей профессии, очень сложной, можно написать какой угодно бред: прыгал плохо, танцевал плохо, держал плохо, вращался плохо. Ну говно, абсолютное! С высоты своего положения и возраста я могу этих людей пожалеть. Но неприятно же.
— Прямо ад кромешный.
— Я вообще читал, что Земля — это ад, жизнь — круги ада. Правда, я не живу в Африке среди папуасов, меня это успокаивает. Значит, не так сильно нагрешил. Я, наверное, единственный среди своего поколения, да еще Лопаткина, так обласканы властью и мировым балетным сообществом.
— А среди балетных возможна дружба?
— Зачем? Я как-то сказал, что дружу с Колей Цискаридзе. Он замечательный мальчик. Никогда не подведет. В нем я уверен.
Ситуация в театре может так сложиться, что невольно вы окажетесь по разные стороны баррикад. Есть люди, с которыми я дружу давно. Но когда возникают скользкие ситуации, стараюсь не вмешиваться.
— Как, например, с Волочковой?
— С Волочковой единственный, кто оказался рядом, был я. К Насте я отношусь с большой теплотой. Этот человек мне небезразличен, очень много прошли с ней вместе. Я с ней много танцевал. Я позволял говорить что-то против Волочковой и о Волочковой тогда, когда ее любили, целовали ручки, дарили цветы. Но когда ее стали ударять все, кто раньше целовал, я сказал, что ударять не стану, это нечестно!
Рекордный оклад
— Что дает профессия в бытовом плане?
— Знаете, всю жизнь мечтал купить плазменный телевизор. Когда получил премию “Триумф”, помню, лежал и думал: “Теперь у меня есть деньги, которые я могу сразу потратить. Поэтому я умирать не должен”. Ха-ха-ха! И когда приехал из Франции, в тот же день купил плазменный ТВ. Тем более что времени его смотреть у меня теперь было предостаточно.
Я не могу жаловаться на жизнь. Живу один. Из всех государственных зарплат у меня — самая большая. Я не тащу за собою семью, у меня все в мире ином.
— Вы хотели бы быть миллиардером и ничего не делать?
— Я трудоголик только потому, что меня так воспитала жизнь. Если бы я вырос в очень обеспеченной семье, я бы что-то делал, но мне бы не приходилось думать о том, на что завтра купить хлеб.
— А когда вы об этом думали?
— В начале карьеры. Мне было очень невесело. Потом я жил очень долго за счет кассы взаимопомощи. Я постоянно занимал.
— И это — любимый мальчик Григоровича?
— Григорович ушел, мне 20 лет, мама умерла. У меня никого не было, я есть хотел! Хотел одеться, погулять, сходить в кино. А не на что было! Я был артистом кордебалета, и мне никто не собирался поднимать зарплату.
Когда меня спрашивают, кому я завидую, отвечаю: детям очень известных и состоятельных родителей. Или тем, которые выросли в актерских семьях и у них есть связи. Они не знают, что такое пробиваться, они вообще ничего не знают. У них другие трудности: например, чтобы их не сравнили с папой или мамой. Или разговоры о новых марочках джинсов...
— Чем собираетесь заняться, когда закончится карьера?
— Я уже преподаю в школе и в театре. А вот менеджмент я оставил. Руководить художественным коллективом я могу и без знания прироста валового продукта. Но я никогда не пойду работать управленцем. Гораздо легче пойти в метро и смотреть, не бежит ли кто по эскалатору.
— Откуда такая любовь к метрополитену? Часто туда спускаетесь?
— Года полтора, как был там последний раз. Перестал спускаться после мюзикла, после этих баннеров. Молодежь тормозит на каждом шагу: “Смотри, это тот чувак, который танцует в “Ромео и Джульетте”. Так что о метро пришлось забыть.