Совершить революцию в поэзии
Когда началась Великая Отечественная, Евгению Евтушенко было неполных девять лет, но и предвоенные годы сложно назвать лучшим временем для счастливого детства. А потом пришла пора восстановления разрушенного захватчиками народного хозяйства, умер Сталин, что вылилось в оттепель и подъем поэзии на небывалую высоту. Из Иркутского региона вместе с матерью Евтушенко эвакуировался в Москву в 1944 году — мальчик учился в столичных школах, ходил в литературную студию при Доме пионеров и пробовал писать первые стихи. Этот опыт оказался удачным.
В 1949 году в газете «Советский спорт» было опубликовано стихотворение «Два спорта», его автору было — вдумайтесь в эту цифру — 17 лет! Понятно, что вещь он сочинил соответствующую духу агитпропа. «Здоровье допингом вынувши,/Спортсмену приходится там/Тело свое до финиша/Тащить в угоду дельцам». Юный гений, обрисовывая ситуацию в мире соревнований на Западе, противопоставляя «их нравам» советскую реальность, где «спорт — это верный спутник, лучший помощник в труде». Но то, что в ранней поэзии Евтушенко воспевал сталинский СССР и вождя всех времен и народов, — момент спорный. В прижизненных интервью Евтушенко признавался, что редакторы изданий, где он впервые публиковался, желая «помочь» начинающему дарованию и дополнительно выслужиться перед властью, «присочиняли» к его стихам дополнительные строки, например, такие:
Я верю, здесь расцветут цветы,
сады наполнятся светом,
ведь об этом мечтаем я и ты,
значит, думает Сталин об этом.
Важно то, что спортивную тему Евтушенко развил уже в зрелые годы, посвятив блестящий поэтический текст «Вратарь выходит из ворот» легендарному Льву Яшину:
Стиль Яшина
мятеж таланта,
когда под изумленный гул
гранитной грацией гиганта
штрафную он перешагнул…
И здесь очень важна перекличка с Владимиром Высоцким, который в «Охоте на волков» пишет о хищнике, прорвавшемся сквозь визуальную преграду, созданную «егерями»:
…я из повиновения вышел,
За флажки: жажда жизни сильней,
Только сзади я с радостью слышал
Изумленные крики людей.
Сравните с аналогичными мотивами Евтушенко: «временщики хотели сделать штрафной площадкой всю страну», но «не вывелось в России племя пересекателей штрафных». И если Яшин преодолевал запрет «вратарь, не суйся за штрафную!», то Евтушенко разрушил иное табу — «Поэт, в политику не лезь!».
Первый совершил, по версии Евгения Александровича, революцию в спорте, сам Евтушенко и его единомышленники — революцию в поэзии.
И хотя за свободомыслие поэту приходилось расплачиваться, но он настойчиво испытывал судьбу и расширял границы дозволенного. И если его исключили из Литинститута за такие вольности, как поддержка оппозиционной книги «Не хлебом единым» Владимира Дудинцева, впоследствии напечатанной в «Новом мире», то затем Евтушенко дерзнул усомниться в верности «генеральной линии» и поэтически протестовать против ввода войск государств Варшавского договора в Чехословакию. И эта «выходка» не привела к критическим для литератора последствиям.
Из наследников Сталина Сталина вынести
О политике на языке поэзии Евтушенко говорил много, но даже если занимался пропагандой — то делал это сверхталантливо. И «заказухой» язык не поворачивается назвать даже ура-патриотические произведения шестидесятых годов:
Если мы коммунизм построить хотим,
трепачи на трибунах не требуются.
Коммунизм для меня — самый высший интим,
а о самом интимном не треплются.
«И если б коммунистом не был я,/То в эту ночь я стал бы коммунистом», — заявлял тогда же поэт, описывая встречу в Хельсинки с местными антисоветски настроенными юношами и девушками, протестующими против проведения в столице Финляндии Всемирного фестиваля молодежи и студентов.
При этом он сам пытался разграничить «прямой социальный заказ» и свою «интимную лирику», но не мог этого сделать. Однако и в коммунизм Евтушенко верил (а в искренности этой веры не приходится сомневаться) не слепо. И когда о сталинских репрессиях можно было вести речь с трибун, он написал программный текст «Наследники Сталина». Да, это был позволенный акт — иначе бы стихотворение не опубликовала «Правда». И это был благосклонный ответ на просьбу к правительству:
…удвоить, утроить у этой стены караул,
Чтоб Сталин не встал, и со Сталиным — прошлое.
Но порыв Евтушенко не стоит недооценивать — он понимал, что хрущевская относительная «вольница» может смениться новыми репрессиями, ибо:
Иные наследники розы в отставке стригут,
Но втайне считают, что временна эта отставка.
Иные и Сталина даже ругают с трибун,
А сами ночами тоскуют о времени старом.
И кто будет спорить, что сталинизм в нашей стране мог возродиться? Не при Хрущеве, давшем народу и творческой интеллигенции немного «погулять» и неожиданно начавшем закручивать идеологические гайки, а в 1991 году, когда умирающий СССР решили «лечить» методами ГКЧП, или в 1993-м, когда на площадях призывали «бить демократическую сволочь». И все это видел — и переживал Евтушенко, ставший одним из рупоров эпохи, когда были «пусты лагеря, а залы, где слушают люди стихи, переполнены».
Не потерять свои корни, прощаясь с флагом
В одной статье невозможно рассказать о наследии Евтушенко более или менее подробно, нужен даже не десяток статей, а книга или, как минимум, диссертация. Одну из таких немногочисленных работ в России защитила Ольга Кравцова, филолог и поэт из Ставрополя. Кравцова обратила наше внимание на стихотворение Евтушенко «Прощание с флагом», заслуживающее самого внимательного прочтения. 22 июля 1992 года в Иркутске Евгений Александрович выступил как философ или как минимум главный поэт страны, подводящий итоги уходящего столетия:
Прощай, наш красный флаг.
Ты умываешь в сны,
Оставшись полосой,
В российском триколоре.
Евтушенко раскрыл двойственность нашего отношения к истории СССР — красный флаг как «дружок в окопе» и надежда для народов Европы на освобождение от нацизма, и одновременно — «красная ширма», за которой прятали ГУЛАГ и «бедолаг в тюремной драной робе».
Но этот «кровавый» стяг «мы с кровью отдираем», делая первый шаг к свободе — констатировал Евтушенко. Он предостерегал, что вцепившееся в идеи реанимации Союза «жулье» и «голодный люд» 90-х могут начать гражданскую бойню. Но не переставал надеяться, что и от крови флаг однажды удастся отмыть (скажем, обособив в отдельный символ, как сегодня, Красное Знамя Победы). И сокрушенно оплакивал вместе с миллионами соотечественников превратившееся опять-таки в полуголодные 90-е в сувенир для иностранцев гордое знамя:
Лежит наш красный флаг
в Измайлове врастяг.
За доллары его
толкают наудачу.
Я Зимнего не брал.
Не штурмовал рейхстаг.
Я — не из «коммуняк».
Но глажу флаг и плачу...
Заметим, что «коммуняка» — это украинская версия слова «коммунист», а фамилия Евтушенко (пусть и принадлежащая его матери) — украинская. Помнится, в стихотворении «Станция Зима» поэт подробно раскрыл судьбу дальних родственников по линии матери:
Сюда
сквозь грязь и дождь
из дальней дали
в края запаутиненных стволов
с детишками и женами их гнали,
Житомирской губернии хохлов.
Полностью растворившись в русской культуре, Евтушенко не оторвался от корней, а в нем смешались русская, украинская, белорусская, польская, латышская и даже немецкая кровь. Такое отношение к «национальному вопросу» и называлось раньше «интернационализмом».
«О, русский мой народ!/—Я знаю — ты/По сущности интернационален», — не сомневался Евтушенко в стихотворении «Бабий Яр». Примеряя на себя маску сына еврейского народа (а его недруги называли «замаскировавшимся евреем»), он протестовал против антисемитизма. Примеряя маску мусорщика из Эквадора, выступающего за социальную справедливость и разрушение колониальной системы, он ощущал единство с мулатом, кричащим:
«Эй, поэта русо!
Подключайся! Бастуй! Ты свой!»
«Так кто же я?» — задавался вопросом Евтушенко и давал на него такой ответ: «Я русский поэт, а не русскоязычный. Я русский человек по самосознанию. Самосознание и есть национальность». Но, переплавив в себе юношескую мечту в духе Маяковского о «всемирном пролетарстве», он все же замечал: «Я люблю и другую — Самую Большую Страну — человечество. Я люблю Гранд-каньон не меньше, чем Байкал. Я люблю «Девочку на шаре» Пикассо не меньше, чем «Тройку» Перова»…
И это — великие слова великого человека.