На вопрос обозревателя «МК» о том, знакомо ли Дине Ильиничне понятие «муки творчества», переписывает ли она то, что рождается мгновенно, Рубина ответила:
— Говорю я гораздо легче, чем пишу, потому что пишу мучительно: очень много, очень долго, выбрасываю, вычеркиваю. За день, если повезет, у меня остается абзац, который на следующий день, как правило, подвергается переработке. Но все равно он ужасен. Процесс писания с годами становится все тяжелее. В начале 2000‑х мы организовывали выступления писателей и поэтов в Музее Цветаевой в Москве. На одном из них я председательствовала, что-то писала на бумажке, потом смяла ее, и тут меня схватила за руку директор Литературного музея: не выбрасывайте, не выбрасывайте. «Я же в корзину», — ответила я, решив: она беспокоится, что брошу бумагу на пол. «Мы собираем «живую руку» писателей. У нас есть специальный отдел автографов», — сказала эта милая женщина. «Да это помарки, чушь собачья. Хотите, я привезу вам блокнотик с рукописью повести «Когда же пойдет снег»?» — предложила я. Написала ее чуть ли не за три дня. Отыскала блокнот, который прошел переезды, эмиграцию — в нем не было ни одной помарки. Может, одна: слово «явился» было зачеркнуто и сверху написано «пришел». Мне тогда казалось, что именно я пришла в этот мир, чтобы писать книги. Сейчас, в своем 65‑летнем возрасте, спустя много рассказов, эссе, повестей, десять романов, понимаю, что не я одна пришла в этот мир, чтобы что-то написать. На меня давит литература, как атмосферный столб на Остапа Бендера. Появление компьютера, казалось бы, должно было облегчить жизнь писателя. Но нет. Раньше ты писал от руки, переписывал, перестукивал на машинке, правил машинописный текст. Это занимало четыре этапа работы, сейчас — девяносто четыре. Если что-то не нравится — вычеркиваешь, набрасываешь какие-то эпитеты, в скобках указываешь: я напишу это потом. Становится все хуже, потому что это облако я уже сравнивала с ватным одеялом. В молодости умела работать часов по шестнадцать. Сейчас уже сил нет, но с утра сажусь за работу, пью кофе, с собачкой гуляю, потом опять работаю.
Дину Рубину на фестивале постоянно окружали женщины. Иногда они придумывали изощренные способы в надежде получить к ней доступ. Но Рубина — образец того, как следует себя безупречно вести при любых обстоятельствах. Не то что некоторые артистки, постоянно выходившие в Гатчине из берегов.
Когда Рубину спрашивают про родину, она отвечает: «Я человек азиатский. Родилась и прожила в Ташкенте 30 лет. Одно время меня там называли «ташкентская Франсуаза Саган» — она тоже в юном возрасте написала свою первую вещь. Лет семь я жила в Москве. Тридцать живу в стране моих детей и внуков». Только забравшись в далекие уголки Ташкента в компании со Станиславом Митиным, удалось отыскать отблески прежней жизни: «Город изменился, но застыл в моей памяти таким, каким я его изобразила в романе «На солнечной стороне улицы». Мы прошлись где положено, ели где положено, а там везде положено, везде вкусно. Но у меня не было ощущения, что это мой родной город. Он другой, и уже без меня».
В своем израильском доме она принимает гостей, и мы словно бы сидим с ними за одним столом рядом с Игорем Губерманом, человеком реактивного юмора, по словам Дины. Когда одна «шокирующая поэтесса» выпустила сборник, где фаллос фаллосом погонял, Губерман, щелкнув по книжке ногтем, изрек: «Эта штука посильнее фаллоса Гёте». Рубина за ним записывает. У нее есть два эссе о Губермане.
— Я очень не хотела затеваться с этим фильмом, — говорит Дина Рубина. — Терпеть не могу поминальные молитвы в присутствии живого покойника. Я абсолютно не тот материал, который нужно использовать для подобного фильма. Я обычный, благополучный по судьбе литератор. У меня единственный муж 33‑летней выдержки, дети как дети, внуки как внуки. Все, что я могу сказать, я говорю в своих книгах. Но Стас предложил просто поговорить на камеру о том, что такое быть провинциальной 15‑летней девчонкой, вброшенной в зубодробительный литературный процесс, оказаться в Москве, которая не то что слезам не верит — Москва крови не верит. Предложил вспомнить, как уехала в Израиль, как мыла полы на виллах богатых. Мы начали разговаривать о нашем детстве, ташкентском солнце, землетрясении. «Если бы мне пришлось придумывать памятник моему детству, я бы просто прибил на стену сатиновые трусы», — сказал Стас. С апреля по октябрь мы бегали босиком и в трусах. Нас прокаливало солнце. И мы отправились в Ташкент. Получилось огромное количество наговоренных, насиженных, наигранных часов, из которых надо было выкрутить 52 минуты фильма, но две-три фразы, попавшие в этот фильм, мне кажутся очень точными. Мне за них не стыдно. Рассматривайте это просто как фильм о литераторе, о том, что такое жизнь. Я очень неторжественный человек — смущаюсь, когда меня торжественно представляют.
Кстати о покойниках, которых упомянула Дина. Окна гатчинской гостиницы, где она жила, выходили на здание с надписью «Тихая обитель». Ранним утром она разговаривала по телефону с мужем и вдруг заметила, как туда заносят гроб. Выяснила, что это морг. Дина Рубина рассказывала об этом так, словно писала новеллу.
— Киносценарии я писала к трем фильмам по моим повестям и рассказам. Хорошие картины «Любка» Станислава Митина и «На Верхней Масловке» Константина Худякова с Алисой Фрейндлих и Евгением Мироновым. Все остальное очень печально. Писателя надо убивать до премьеры фильма. Ему никогда ничего не нравится. «Собачье сердце» — блистательная экранизация. Просто мы у Михаила Афанасьевича Булгакова не спросили, нравится она ему или нет. Пока писатель долго-долго пишет книгу, в его воображении кристаллизуется образ героев, он точно знает, какой у кого нос. И вдруг на экране возникает совершенно другая физиономия. Это как если бы вы пришли забирать из детского сада своего ребенка, а вам вывели совершенно другую девочку или мальчика и сказали: ну иди с мамой. Когда вышел сериал «На солнечной стороне улицы», я посмотрела примерно 20 минут первой серии, ушла в спальню и уткнулась лицом в подушку. Больше не видела ничего. Но это проблемы чудовищного писательского характера.