«Русские — экстремальный народ, это надо понять»
— Вы начали учить русский язык в школе. Есть мнение, что на Западе кое-кого раздражает русская позиция своей особости, вся эта идея загадочной русской души...
— Когда я начал изучать русский, у меня никакого представления о загадочной русской душе не было. Я из семьи замечательной, но совсем не интеллектуальной. Русский я стал учить на первом курсе гимназии, по-вашему, это десятый класс, и только потому, что хотел изучать языки. Потом в университете продолжил изучение. Поскольку я уже имел три года гимназии, а остальные начали с нуля, уже через полгода я стал там преподавать. Потом уже возник интерес к литературе.
Вы говорите, «на Западе». Я ведь не француз, не англичанин. Со Швецией у России много связей. Карл XII, Петр I — все это осталось в генетической памяти народа. К примеру, остров, где находится моя дача, был сожжен флотом Петра I в 1719 году. Там есть такие названия, как Русский залив, сохранились русские печки, которые армия себе устраивала, чтобы готовить еду. Мы выросли с этой близостью. Но есть две стороны медали: с одной стороны, великая русская литература, с другой — Советский Союз.
— И как этот дуализм уживается в вас?
— Россия — экстремальная страна. Талант русского народа к культуре огромен, но и к самоистреблению тоже неплохой. Это экстремальный народ, и это надо просто понять. Этот талант есть в каждом народе, просто он сильнее выражается в русских. Так складывалась история. Надо иметь такой склад ума, сердца, чувств, чтобы понять это. Тютчевское «умом Россию не понять» — верно. Ты не можешь объяснить какие-то вещи. Я заметил, наблюдая за людьми — не филологами, не специалистами, а, например, дипкорпусом, — они или любят Россию и понимают ее, либо на них она производит отталкивающее впечатление. Третьего нет. Если тебе не нравится страна, катай оттуда, нечего там жить и жаловаться.
— А у вас есть ощущение, что после перестройки мы, русские, изменились? Или наоборот — все осталось по-прежнему?
— Эта тенденция есть и в России, и за ее пределами: все свалить на большевиков. Мы-то читали Гоголя и Салтыкова-Щедрина, мы знаем, что царская Россия тоже была не малина. Советский Союз — не более чем скобки в истории России. Сейчас мы понимаем, что многое из того, что не нравится ни вам, ни нам, — жуткая коррупция например, — было и до революции. И это продолжается. Это страшно — страна на таком уровне образования и культуры находится на
«Бродский пел со сцены «Этап на Север, срока огромные...»
— Первая ваша встреча с Иосифом Бродским. Какое было впечатление от этого человека?
— Очень нервный, беспрестанно курящий... Это было в 1978 году в Швеции, когда он приехал выступать со своими стихами. Я его мало знал к тому времени. Правда, еще в
— Бродский сам пел?!
— Да! И ему очень понравилось все это. Потом моя жена — замечательная певица. Уже позже я узнал, что Бродский ставит качество выше всего остального. Человек может быть противный — вор, бандит, но если он хорошо поет или пишет, это самое главное. Через пару дней мы должны были выступать вместе, и он попросил местных славистов, меня в том числе, перевести стихи для этого выступления. Я перевел «Одиссей Телемаку» — нерифмованное стихотворение, но размер я сохранил. Он услышал, как я читаю, услышал, что формальное качество сохранено, и также показывал большой палец. После этой встречи он взял бирку с чемодана и написал свой адрес и телефон: «Звоните, когда будете в Нью-Йорке». Я сохранил почему-то ту бумажку, она до сих пор у меня.
Потом мы много лет не виделись. Мне казалось, я не должен его беспокоить. Но года с
— Значит, были эпизоды, когда вы читали его стихи вслух. Вот интересно, вы инстинктивно выбрали знаменитую манеру чтения Бродского, подражая ему? Или другую?
— Наверное, подражал! Сейчас я, наверное, не так бы читал. Когда Бродский читал стихи — это было как литургия. Однажды мы почти четыре часа вместе читали стихи! При переводе я пытался сохранить формальные качества его поэзии — не только размер, но и рифмы. Ведь западная поэзия и отличается от русской тем, что там уже больше полувека особенно не рифмуют — такой модернизм. Да, какие-то возможности рифмы были исчерпаны в середине прошлого века. В шведском, как и во многих других языках, порядок слов не такой свободный, как в русском. Возможности рифмы очень ограничены, есть много банальностей вроде «кровь—любовь». А по-русски рифмовать очень легко. Но, с другой стороны, из-за того, что на Западе уже 60 лет не рифмуют, есть масса рифм не затасканных, не изношенных, свежих. Кроме того, никогда в шведском не рифмовали из технического и специального вокабуляра. А Бродский смешивает разные пласты языка — слово XVIII века может соотноситься с очень современным для создания эффекта и т.д. Поэтому рифмовать мне было не так трудно.
Я помню, как объясняю ему: в стихотворении «Назидание» ради сохранения рифмы мне придется немного изменить смысл. «А это замечательно, — сказал он, — я хотел сказать по смыслу то же самое, но не мог — рифма не позволяла!»
— Есть два героя в вашей книге — Иосиф Бродский и язык как таковой. Это так?
— После вручения Нобелевской премии он бывал в Швеции каждый год. Поэтому мы общались очень много — у него не было телефона в Швеции, и я служил ему секретарем. Он бывал у нас от двух до шести недель, иногда и больше. Я не хотел делать книгу о том, как мы дружили или типа «я сказал, он сказал», я хотел записать эпизоды, которые говорили бы о нем. Это освещение поэта с трех сторон: воспоминания о нем, эссе о разных аспектах его творчества и биографическая канва. Я все построил вокруг языка. Этот человек жил словом, поэзией. «Язык есть Бог» — это почти цитата из Бродского.
Рейган за Брежнева ответил?
— Особая ценность вашей книги — взгляд со стороны. Очень остро описан у вас судебный процесс над Бродским как над тунеядцем. «Так продолжалось около пяти часов. Судья утверждала, что Бродский не работает, Бродский отвечал, что работает, то есть пишет стихи, судья отказывалась считать сочинение стихов работой и т.д.». А за два месяца до суда друзья спрятали его в психушке. «Обследования никакого не было, сразу стали его „лечить“: держали в ледяных ваннах, будили ночью, кололи транквилизаторы, заворачивали в мокрые простыни, уложив возле батареи...»
— Было еще и хуже. Есть детали, которые я просто не хочу описывать, но Иосиф мне рассказывал.
— Он часто возвращался к этой теме в частных беседах?
— Нет. Он не любил такие разговоры. Иногда мог что-то такое вспомнить... Помню, как-то раз мы заехали на дачу, которую он снимал, привезли его любимого лосося со шведской водкой, он был в замечательном настроении и рассказывал об этом в суде... Но журналистам в такой теме он отказывал наотрез. Он не хотел, чтобы люди думали, что ему дали Нобелевскую премию за то, что он был таким страдальцем. Он сам говорил: «Нельзя быть заложником собственной биографии».
— Да-да, вы приводите эту известную фразу Ахматовой: «Какую биографию делают нашему рыжему!»
— Он ведь понимал, что это богатый жизненный материал. Но он хотел, чтобы его знали как поэта, а не как советского диссидента.
— Но он тоже человек! Кроме гениального поэта и диссидента он еще и просто человек, которого буквально пытали.
— У него были эти мысли. Он говорил: это я — известный поэт, о котором будут писать и говорить, а кто заступится за обычных людей, которым все это выпадало и о которых не расскажут по BBC? Он написал это в докладе «Состояние, которое мы называем изгнанием». Доклад был о том, что привилегированные поэты должны помнить, что есть люди, которым хуже, чем им. Это вызвало массовые протесты среди изгнанной интеллигенции.
— Вы описываете неизвестный факт: Бродский встречался с Рейганом.
— Мы с ним никогда не говорили об этой встрече. Кое-где даже написано, что он не пошел на нее. Но я откопал эту фотографию, где Рейган жмет ему руку.
— Где откопали?
— В его архиве. И сам Михаил Барышников, который тоже был на этой встрече, подтвердил мне, что Бродский был там. Но Барышников путал — ему казалось, это было у Буша. Буш был тогда вице-президентом, хотя и сидел с ними за столом.
— Так почему Рейган пригласил его?
— Американский президент всегда приглашает к себе нобелевских лауреатов-американцев. Это традиция. Но, я думаю, в этой встрече для Бродского был некоторый триумф. Его, изгнанного из СССР, принимает президент США. И позиция Рейгана по отношению к Советскому Союзу была ему близка, он много сделал для падения СССР. В конце концов Бродский страдал: его выслали из своей страны, из своего языка, и для него чисто по-человечески прием у Рейгана был доказательством, что советские власти были неправы. Любому человеку интересно попасть в Белый дом. Я бы тоже пошел, если бы позвали!
— Но как это соединяется с его желанием не привлекать к себе внимание как к диссиденту?
— Он был противоречивый человек. Так много плохого о нем пишут, так много сплетен... Скрывать, что у него был сложный характер, тоже глупо. Он бывал и несправедлив в суждениях... Ну и что?
— Его противоречивость особенно ярко демонстрирует фотография джинсов! Правое полупопие Иосифа Александровича Бродского в едва ли не самых модных джинсах в стране, присланных от западных друзей. 1967 год!
— Да-да! Я помню, я и сам привозил друзьям в СССР из Европы такие джинсы.
«Он боялся вернуться...» Но вернулся
— «По большому счету поэт не должен играть такую роль в обществе, какую он играет в России». Эта цитата приводится в книге. Такова была его позиция?
— В нем было нечто дидактическое, назидательное, в его выступлениях голос был громким. Это традиционно для России: поэт и толпа, поэт и царь, поэт говорит за народ, который по разным причинам нем, «народ безмолвствует». Но в других, более спокойных государствах есть другая традиция: поэт пишет, не вмешиваясь особенно в политику, потому что — зачем? В конце концов он может голосовать каждые четыре года. В западных странах бывали периоды, когда писатели выступали громко. Но такой нужды и позыва — «я должен, это мой долг» — не было. Но Бродский оказался неправ: сейчас поэт опять нужен.
— После отъезда Бродский не был в России ни разу. В письме Собчаку в ответ на приглашение он писал: «Меня коробит от перспективы оказаться объектом позитивных переживаний в массовом масштабе». Мерзкого панибратского похлопывания по плечу он боялся?
— У нас всегда шли разговоры о том, чтобы поехать в Россию. Когда его сына не выпустили к нему после вручения Нобелевской премии, он хотел туда поехать. Была возможность в конце
— Ведь к тому же он был очень болен.
— Он был сердечником, причем с юных лет. Он курил как сумасшедший — не просто курил, а очень много курил. Но не пил. Пил как нормальный человек, не по-русски. Мог напиться, а мог не напиться. Не думал о диете совершенно и курил. У меня есть страшная фотография, сделанная в его саду в Нью-Йорке, где он, бледный, окутан сигаретным дымом. Я нарочно вставил ее в главу «Инфарктика». Я был свидетелем, как он вообще не мог подняться утром, когда от болей не спал всю ночь... Сердечная болезнь создает страх, ты думаешь, что каждую секунду можешь умереть. Это не физический, а психологический страх. Сегодня ты чувствуешь себя нормально, а завтра ты полумертвый.
Я думаю, он правильно не поехал. Ему это ничего бы не дало. Это было нужно другим, тем, кто его приглашал. Он придумывал всякие отговорки, чтобы не ехать: не хотел быть приглашенным в собственную страну и т.д. Он просто не мог решиться.
— Но у меня глаза округлились, когда я читаю дальше в вашей книге: «Но он все-таки был там»! В Питере! Перескажите эту фантастическую историю, пожалуйста.
— Это невероятно! В 1992 году была первая конференция по Бродскому в Петербурге. Я среди других участников поехал смотреть его дом на улице Пестеля. Со мной был фотоаппарат с пленкой, на которую я еще раньше снимал Бродского в Стокгольме. Так вот, в Питере я фотографировал этот дом, знаменитый балкон... Потом я вернулся домой, отдал пленку на проявку. Получаю снимки... Случилось что-то непонятное! Никто не может это объяснить. Свежие снимки в Петербурге наложились на мои старые фотографии. Полное ощущение, что он стоит и смотрит на собственный петербургский балкон.
— Этот эффект получился только на распечатке или на негативе тоже?
— На негативе! Я послал Иосифу эти фотографии. Для него это было нечто метафизическое. Он был в шоке. Как будто пленка откаталась назад. Словом «назад» и заканчивается моя книга.