Для человека, который родился в Ленинграде и у которого все три (а у меня их было три) бабушки прошли Блокаду, Блокада — это не споры журналистов с министрами, а то, как менялись глаза моих бабушек, когда они вдруг вспоминали что-то из тех дней. Вспоминали — про себя, рассказывали — мало и неохотно.
Сказанное не значит, что я хотел бы приватизировать память о Блокаде, как, надеюсь, не претендует на это ни один здравомыслящий петербуржец. Более того — это память принципиально не может быть никем приватизирована.
Мне уже приходилось писать о том, что блокадный Ленинград остается для нас, живущих ныне, чем-то вроде черной дыры, как это явление описывают астрофизики: тело настолько большой плотности и массы, что солнечный свет, а значит, и информация не могут покинуть пределы того, что называется горизонтом событий. О том, что происходит внутри черной дыры, можно только догадываться по отдельным косвенным признакам и некоторым, всегда шатким, аналогиям.
Есть два диаметрально противоположных, но структурно идентичных приема при разговоре о Блокаде. В одном случае говорят о том, насколько меньше жертв было бы в таком-то и таком-то варианте развития событий, в другом случае — о том, насколько больше было бы жертв, если бы события развивались по-другому. И тот, и другой прием, на мой взгляд, не более чем приемы в сегодняшней политической борьбе.
Есть ужасы, которые настолько превосходят возможности человеческого понимания, что перед ними нужно остановиться, как перед прорехой в самой реальности: мы видим, как в глубине прорехи клубится хаос, но пытаться заштопать дыру нитками арифметических исчислений — предприятие безумное. Единственное, что тут можно сделать — это испытывать ужас. И я ни в коем случае не соглашусь с тем, кто скажет, что это бессмысленно, потому что этот опыт — опыт всматривания в Блокаду — есть, безусловно, нравственный опыт.
Одни говорят про героизм защитников — и больше ничего слышать не хотят, другие — про эклеры и огурчики на столе у Жданова, а больше ничего слышать не желают. Вторые обвиняют первых в том, что историю они используют в сегодняшних политических целях — героический миф нужен, мол, для легитимации нынешнего политического режима. Но даже если это так, то сами они занимаются тем же самым — используют историю, в частности, историю про эклеры, для борьбы с политическим режимом сегодня.
Спорщики выглядят так, будто хотят отрезать от яйца каждый свою часть и объявить только ее подлинным и настоящим яйцом. Но яйцо — герметичная и закрытая структура: если яйцо разбить, оно перестает быть яйцом.
В Интернете меня уже успели обвинить в том, что я-де всех, кто упоминает эклеры и огурчики, готов записать в наймиты западной пропаганды. Надеюсь, из настоящего текста понятно, что это совсем не так.
Дело вовсе не в конкретном случае с министром культуры на «Эхе Москвы»: ведущий настаивал на эклерах, министр сказал, что это вранье; ведущий сослался на Гранина, министр сказал, что тем не менее это вранье, — и понеслось. Общественность воет, депутат пишет запрос, пресс-служба министерства отвечает — все это, опять же, политическая борьба сегодняшнего дня.
История, разумеется, как любая наука, — наука точная. Но — как любая наука — условно точная. Физические законы остаются истинами до тех пор, пока не появляются новые ученые, которые старые законы уточняют и включают в новые на правах частных случаев. Здание самой точной из наук, математики, стоит на основании из нескольких недоказуемых утверждений (аксиомы Гильберта, аксиомы Пеано), то есть любое утверждение в математике верно лишь при условии, что эти теоремы верны. Свои условности есть и в исторической науке — помимо прочих те, что любой исторический факт может быть сфальсифицирован и/или опровергнут.
И в этом свете мне кажется не столь уж критически важным — правда ли, что были вот эти конкретные эклеры на столе у Жданова. Сегодняшний исторический факт, один-единственный, любой, завтра может быть разоблачен как фальсификация. Но есть нечто большее, чем один-единственный факт.
Любой блокадник знал, что в Смольном в мусор выбрасывают сухой хлеб. Это нуждается в уточнении: с одной стороны, понятно, что формула «каждый знает, что…» — это формула мифа, но, с другой — дыма без огня не бывает. Сухой хлеб в мусорных корзинах Смольного появляется во многих воспоминаниях, у каждого в Смольном работала уборщицей знакомая или сестра, я и сам слышал от бабушек про этот хлеб, а они слышали еще от кого-то. Часто вспоминают про Кировский дом — дом, в котором жила партноменклатура, — что там мясом кормили кошек. Это все факты (ну или, если угодно, «факты») из разряда общеизвестных. Есть и более индивидуализированные свидетельства.
Одна из сотрудниц Публичной библиотеки записала в дневнике, как на Садовой улице рядом с ней остановилась машина, из нее выпала компания веселых женщин и офицеров с шампанским, они прокричали несколько тостов, с хохотом запрыгнули обратно и умчали прочь. Что это было? — задается она вопросом. На самом деле — или голодные галлюцинации? В ту же, первую, зиму эта женщина попала в Александринский театр и записала свои впечатления: она, шатающаяся от голода, и такие же доходяги-артисты на сцене, а зал полон лоснящихся мужчин в форме и пышущих здоровьем женщин в красивых платьях. Что это — измученное голодом, склонное к преувеличению сознание? Или все-таки нет?
Каждый факт по отдельности может быть оспорен, но несомненно одно: конечно, в блокадном Ленинграде были люди, которые жили сравнительно неплохо. Нарезчица в магазине или любой, кто догадался летом запастись капустными кочерыжками; директор базы или крупный чиновник — нет, не все варили ремни и соскабливали клей с обоев.
Что же касается верхушки, то, увы, везде и во все времена наверх лезут именно потому, что там потеплее и посытнее. В этом как раз ничего удивительного нет. Бывают времена, когда быть наверху — значит есть свежие огурчики, пока остальные погибают от холода и голода; бывают времена, когда быть наверху — значит покупать футбольные команды и флотилии яхт, в то время как остальные вкалывают по двенадцать часов, чтобы заплатить за ипотеку. Я не сравниваю, я только говорю, что эта безнравственность — явление вневременное.
Однако в блокадном Ленинграде были и другие вещи.
Были такие, которые вовсе не поддаются никакой нравственной оценке. Гранин все в той же своей «бундестагской» речи рассказал про женщину, у которой умер сын, и она спрятала его между оконных рам, чтобы отрезать от него по кусочку и кормить дочь в надежде, что выживет хотя бы она. Можем ли мы сегодняшние вообще хоть каким-то образом дать этому нравственную оценку? Думаю, что нет. Думаю, что это один из тех фактов, перед которым нужно просто остановиться, а может быть даже, запершись в комнате, поплакать.
Несмотря на то что в блокадном Ленинграде были и пирующие, и каннибализм, и воровство последнего куска, и все мерзости, которые только можно себе представить, — несмотря на это, у нас есть основания считать Блокаду великим подвигом человеческого духа.
Дело в том, что зло — неотъемлемая часть животной природы в человеке (это я говорю как дарвинист, но ведь и в христианстве есть концепция первородного греха, так ведь?). Нет ничего удивительного в том, что сильный отнимает у слабого еду или даже убивает его, чтобы съесть. Это, строго говоря, в порядке вещей. А то, что не нормально — это победа человеческого начала над животным, превосходство духа над плотью. И вот таких примеров в блокадном Ленинграде было столько, что не сосчитать.
Художник, который приносит своей сестре последние картофелины — и сестра благодаря им выживает, а сам художник умирает на следующий день.
Девочка, которая четыре месяца собирает в подарок на день рождения своей маме блюдечко сахара.
Люди, стоящие в очереди за хлебом, которые, когда машина с хлебом на пороге магазина переворачивается и хлеб вываливается на снег, не кидаются его растаскивать, а все вместе складывают обратно в ящики — потому что иначе водителя расстреляют.
Все блокадные дневники наполнены этими — удивительными — историями.
Говорить о Блокаде нужно, не утаивая никаких деталей, но — этих деталей из общей картины не вырывая. Использовать Блокаду в сегодняшних политических дрязгах — с любой стороны — не нужно не потому, что это некрасиво (политическая борьба вообще дело некрасивое), а потому, что таким образом мы лишаем себя возможности великого нравственного опыта — опыта вглядывания в блокадный Ленинград.
Лучше просто молча посмотреть и подумать. Есть вещи, которые не скажешь словами.