Христос, текущий вспять?
Беда Толстого (и Достоевского) в том, что частотой упоминаний они примелькались буквально до превращения в пустое место (оно же — белое пятно на карте литературы): зачем читать и вчитываться в то, что давно исследовано, обсосано, очевидно, ясно? Классика — она и есть классика, все-то мы знаем о гениальных соотечественниках из трафаретных расхожих дайджестов. В головы с малых школьных лет вдолблены слепые схемы и плоские трактовки, способные отвратить, а не увлечь: Анна Каренина изменила мужу, вот и бросилась под поезд, Родион Раскольников укокошил старуху, вот и попал на каторгу.
Я ждал: прозвучит ли в потоке ожидаемо дежурных славословий главнейшее — сравнение Л.Н. с Тем, Кому он посвятил основополагающие свои мучительные размышления? В наши-то религиозные возрожденческие времена! — проклюнется ли то, что отличает и выделяет грандиозного мыслителя из массы дивных российских беллетристов: богоискательство и обретение истинного Евангелия — в окружающем мире, в себе, в скрупулезном сличении Ветхозаветных и Новозаветных текстов — ради выявления извращающих суть христианского учения обмолвок, недоговорок, умышленных искажений. Но именно эта сторона наследия, как и в цензурированное царское мракобесье, осталась затенена и обойдена — будто ее и нет, будто ее не было, будто отсутствовала в мало осмысленном духовном завещании яснополянского колосса. Однако без этой существеннейшей составляющей не может быть верно понята ни одна выведенная его рукой (осеняющей смыслом бытия) строка.
Беспощадный не только к религии, но прежде всего к себе, Толстой (да простится мне, а не ему, зашкаливающая выспренность) поднялся в самообнажающей искренности до равенства (умственного и душевного) распятому Спасителю. Вероятно, самого Толстого покоробило бы такое сопоставление. Но — занижаю пафос — если уподобить смельчака, отринувшего устоявшиеся общепринятые несообразности, предшественнику Христа — Иоанну Предтече, — параллель не покажется натянутой. Вспомним исторический очерк Натана Эйдельмана «Обратное провидение», продлим проекцию в глубину времен и вообразим реку Иордан, которая, после крещения в ней Иисуса, вдруг потекла бы вспять… Воды принесут нас к Иоанну Предтече, к дохристовой эпохе.
Расчищая заторы и запруды наносных напластований, возвращается Толстой к истокам веры, способным вернуть человечеству заповеданное Мессией откровение. Тернисто отступление от канонов, однако обретение первозданности требует жертв.
Матерый человечище
Кем были Ирод и Понтий Пилат — рядом с распятым ими Проповедником? Жалкие винтики государственного механизма! Он объял кодексом неприятия зла целый мир. А они?
Кем был Ленин (с его утилитарно-мелочными, сиюминутными «Философскими тетрадями» и политикой нэпа) — рядом с великим Сеятелем и Пахарем? Жалким пигмеем. Эдаким мелким бесом, как и прочие ироды. Но в начитанности прохиндеистому Ильичу не откажешь. Знаменательно, именно его дьявольские характеристики — «глыба», «матерый человечище», «зеркало русской революции» — надолго припечатали неполитизированного писателя чудовищным сургучом поверхностного пошлого отторжения. После приляпанных политических ярлыков захочется ли хотя бы пролистать его 100 томов или тоненькую брошюрку, будь она накарябана самым распочетным из светочей? Зеркало — оно и есть зеркало. Что в нем узришь, кроме себя?
Но ни к революции, ни к неповоротливой глыбе живой (и сегодня куда живее мумифицированного фараона Ленина) Толстой касательства не имеет.
Забудем банальное — и уже неискоренимое! — вошедшее в обиход: «Все счастливые семьи счастливы одинаково…» и откроем «Исповедь» — пугающее, как и любая ересь, посягательство на приевшееся, детски наивное, усвоенное без каких-либо привходящих сомнений, привычное, обывательское, ортодоксальное, удобное церковное иго. Отталкиваясь от элементарных очевидностей, Толстой достигает душераздирающих выводов. Повествует о себе: стал писателем, успешным, известным, модным, в книгах рассуждал о том, как надо жить, не имея четких представлений о том, как надо жить. Таких поводырей в писательском кружке — пруд пруди. Толстой же поднимается до разительных высот и обобщений, роется в транскрипциях заповедей Христа, докапывается до настоящих, а не приписываемых Христу слов. Поток разоблачений колеблет неприкосновенные (принято полагать) постулаты. Мы их знаем с пеленок. Но — знаем ли? Не клянись и не давай зароков — ни правителю, ни государству, ибо могут заставить посягнуть на фундаментальную заповедь «не убий», объявив: ради высоких целей и во имя победы в наставшей войне убивать можно. А убивать нельзя ни при каких обстоятельствах — вот что сказал Христос. Толстой на бытовом, обыденном уровне, чтобы стало понятно каждому, доказывает: от кровопролития все человеческие беды. А еще: нельзя гневаться и полагать, что распоряжаешься своей жизнью (или распоряжаться другими жизнями, то есть судить). Нельзя нарушать закон соединения брачными узами. Каждой из Христовых заповедей Л.Н.Толстой посвящает особый огромный экскурс, погружаясь в подробности перевода апостольских текстов с еврейского на греческий и старославянский, ищет синонимы и единственно точные формулировки, помогающие постичь — например, подоплеку, ухищрение о возможности супружеского развода в случае измены жены — придумке, уловке, хитрости, спекулятивно вставленной в священно неприкосновенный первоисточник.
Догматиков ждет разочарование: Христос не обещал воскресения после смерти — это красивая сказка, обрекающая пассивного человека на упование: земное бытие как-нибудь преодолею, зато потом — райское блаженство. Нет, Христос, напротив, говорил о конечности любой личной жизни, а бессмертие, утверждал Он, приходит к тем, кто смог себя раздать и прорасти, как зерно, в новых людских урожаях.
Толстой в концлагере
Счастье Толстого (или его беда) в том, что не дожил до сегодняшних дней. Нелишне задуматься: как он и Ф.М.Достоевский перелопатили бы свои произведения, окунись оба в кровавую кашу революции, осознай крушение иерархии духовных ценностей (во всем демоническом кошмаре развернувшегося террора) или стань очевидцами Первой и Второй войн — с их миллионными потерями и концлагерями.
В историческом романе «Божья копилка», который пишу, преданный анафеме Л.Н.Толстой по мановению божьего юродивого Григория Распутина проходит сталинскую инквизицию и гитлеровский Аушвиц, инкарнируется в Александра Меня и оказывается обезглавленным Иоанном Предтечей.
Фантазия не чрезмерна. Агатово-черному компактному томику религиозно-философских трудов Л.Н.Толстого, изданному в перестроечные годы, предпослано предисловие отца Александра Меня — имя взято в черную рамочку.
Трагический финал Иоанна Крестителя запечатлен на многих иконах: отсеченная голова на золотом блюде. Эпизод-притча многократно осмыслен богословами, основной вывод обычно увязан с помянутой заповедью: не клянись и не давай обещаний — ибо ты не властен над обстоятельствами. Гибель Предтечи подтверждает это истолкование: правитель заверил коварную жену, что исполнит любую ее просьбу, и оказался в безвыходном положении, когда супруга возжелала казни пророка.
Вновь вообразим Христа, текущего вспять — как Иордан, который пытается вернуться к временам докрещения в нем Сына Бога, и получим главное действующее лицо библейской дохристовой поры. Текущий от смерти — к прерванной ударом топора жизни — Александр Мень приникает к своему истоку — Льву Толстому…