В гробовой не срамной обнаженности никаких секретов и потаенностей ни у кого быть не может, каждый разоблачен до последней первозданной невинной голизны («С чем в колыбельку, с тем в преисподнюю»); план заговорщиков стал широко известен, ближние и далеко отлежащие упокоенцы вытянулись заградительной шеренгой и перекрыли путь восставшим (в прямом и переносном смысле восставшим — из земляных келий и против привычного уклада) отщепенцам.
— С какой стати? Куда? Не пустим! — вопили старожилы и новички.
— Побродить, полюбопытствовать, узнать условия обитания на других некрополях, — вознамерился объяснить Чехов.
Его искренность поставили под сомнение.
— Ваша коллективная по сути эмиграция бросает тень на остающихся, — проклацал вставной челюстью скелет в полуистлевшем костюме некогда считавшегося тонким (а теперь прохудившегося) шерстяного сукна. В петлице болталась то ли потускневшая медаль, то ли ее муляж, то ли подлинный орден. — Мы для вас плохая компания? Недостойны вашего элитарного общества? Позвольте поинтересоваться: у кого-нибудь из вас имеется хоть одна правительственная награда?
— Много я слышал о фанаберии и высокомерии гениев, — взгрустнул сухощавый старичок с седым хохолком на желтоватом черепе. — Но не чаял столкнуться с нею в столь специфических обстоятельствах.
Трое смутьянов смущенно переминались.
— Фанаберии ни в малейшей степени, — стал оправдываться Гоголь. — Напротив, придерживаемся христианских воззрений. Сочувствуем и сочувствовали «маленькому человеку», униженным и оскорбленным.
— Об том и речь! — горестно ударил себя в грудь костяным кулаком (и ребра загудели) координатор процедуры неотпускания в генеральском кителе. — Какие мы вам униженные? А если и оскорблены, то вами и вашей надменностью. Предстаем в вашей трактовке отребьем. Реально же: и при жизни, и после смерти окружены почетом и преференциями… Почему пренебрегаете нами? Дескать: есть великие, непревзойденные любимчики вечности, а есть мелкотравчатые пристебаи — таких мало кто помнит… Возле ваших могил-де останавливаются в благоговении, а возле наших гадают: «Что за рыло? Экая неведомая образина!» Если б не пояснительные надписи на постаментах, и не допетрили бы: кому воздвигнуто скульптурное отображение… Мы — птицы высокого полета.
— Подземные, что ли, пернатые? — попробовал пошутить Гоголь. — В смысле: внутримогильные? Редкая долетит до середины геенны…
Юмор не оценили.
— Через 20–50 лет нас позабудут? А вы пребудете в веках? — вступил в дискуссию хлыщеватый остов с обрывком галстука на шейных позвонках и в золотых запонках. Он не скрыл негативную озабоченность. — Может, вас и прочтут. От нечего делать. Но скорее — нет! Тяжело листать многостраничные фолианты. Меня всегда одолевала зевота. Впрочем, понаслышке, вдруг да идентифицируют… — ухмыльнулся он. — А от нас ничего, кроме пыльных инструкций и указов, не сохранится?
Гоголь расхотел паясничать.
— Вы есть настоящие мертвые души! — пробормотал он. — Буквальное воплощение моего романа. Тянете в тлен!
Его признание вызвало возмущение.
— Ага, проговорился! Нам — гнить, а вам — воссиять!
Хмурые потусторонцы, погромыхивая мослами и не размыкая заградительную цепь, стонали:
— Не пустим! Либо явим монолит добровольно, либо принудим вас к заточению, а газоны вокруг ваших монументов позорно вытопчем!
Чтобы разрядить напряженность, проницательный психолог Чехов завел примирительно-успокоительную антимонию:
— Вы себя недооцениваете. Не может быть, чтоб ничем выдающимся не отличились, коль допущены в столь значимый, большого государственного и общественного звучания пантеон. Это я здесь ошибочно. В мою бытность примонастырские Новодевичьи угодья считались окраиной, не носили отпечатка кичливости; в те времена вообще не мерились маргинальными амбициями, царям не приходило в голову тулиться после отпевания на Красную площадь. Тем паче — буравить Кремлевскую стену и обустраивать в ней ниши…
— Дурновкусие и люмпенство, — констатировал Булгаков.
Генерал поддался увещевательным интонациям Антона Павловича.
— Это вы хорошо, объективно сказали, — выдохнул он. — А я был удручен, что меня не замуровали возле Мавзолея.
Трое непосед пустились на хитрость:
— Вот мы и разведаем, как обстоят дела напротив ЦУМа. Вдруг есть возможность кого-то перетащить ближе к концертам на Васильевском спуске и зимней ярмарке…
— Разведчики имеются поопытнее вас, — отчеканил, разгадав маневр фантазеров, генерал. — Настоящие асы своего дела.
Вперед выступил некто загадочно закутанный в плащ.
— Я — боец невидимого фронта, — шепотом просипел он. — На мраморной плите не сыщете мою подлинную фамилию. Я мог бы незаметно смыться отсюда. Но даже фрагментарно не помышляю покидать сплоченный коллектив нечленораздельных товарищей.
— Я здесь за компанию со мхатовцами, — продолжил Чехов. — Да и район близок: неподалеку отсюда я венчался, тут повсюду цвели вишневые сады…
— А меня силком перетянули, — удручился Гоголь. — Я тихо-мирно почивал на Свято-Даниловой прицерковной деляночке, ее разворошили, мой прах потревожили, вытряхнули — перекомандировали сюда. Зачем? Я хотел покоя, а не помпезности.
— Мне воздали компенсацию, — хмыкнул Булгаков. — Сперва затравливали, а посмертно определили в ареопажное созвездие. Лучше бы не изгалялись, — прибавил он. И еще прибавил: — Пристойнее и логичнее, как Мандельштаму, быть зарытым неизвестно в какой яме.
— Меня определили сюда в воздаяние за земные муки, — раздался слабый женский голос. Оборотившиеся спорщики увидели Надежду Аллилуеву — с тяжелой металлической розой, приколотой к платью, похожему на рубище. — Я здесь в ссылке, среди мерзких соратников мужа, среди тех, с кем не хочу, с кем противно находиться.
— Из солидарности терпи, — подбодрил ее инициатор неотпускания бунтовщиков на свободу. Костяными фалангами бывших пальцев он разгладил китель и предложил: — Устроим смотр. Старожилов, ветеранов…
— Парад напрашивается, — скромно поддакнул Чехов. — В оазис славы, на аллеи признательности нет шанса затесаться случайному проходимцу.
Генерал козырнул:
— Начну с себя. Я прошел овеянный подвигами грандиозный путь: из интендантов в разоблачители врачей-убийц, сфабриковал дело против генетиков, дослужился до замминистра, внес неоценимую лепту в дело процветания отечества — предложил сбить южнокорейский «Боинг»…
Его перебил энергичный шибздик, нетерпеливо приплясывавший и отрекомендовавшийся ведущим стратегом международной арены:
— Я устроил головомойку американцам на Кубе, — выкрикнул он, — поэтому мой авторитет не померк и не поколеблен по сей день!
— Я подписал тридцать тысяч смертных приговоров!
— Я — упрочил цензуру! Чем несказанно горжусь!
— А я — в Госплане составил заведомо невыполнимый проект!
Гоголь, Чехов, Булгаков едва успевали улавливать новые рапорты.
— Я разработал методику переброски северных рек на юг!
— Я сыграл ведущую роль в смещении прежнего генсека!
— Я личный повар товарища Кагановича!
— Я шофер товарища Молотова!
Реплики навеяли тройке неугомонцев свежую идею.
— Гуманные соображения требуют освободить дефицитные погонные метры и предоставить вакансии свежим очередникам, — сказал Булгаков. — Напор желающих примастыриться сюда не ослабевает и уж очень велик. Устаешь от ажиотажной скученности.
— Должна быть ротация, — опять неуместно пошутил Гоголь.
И удостоился отповеди:
— Дурной пример отступления с завоеванных позиций даст повод всех отсюда турнуть. И оставить исключительно монахов и монахинь. Коим по праву принадлежит данная территория.
В преддверии утреннего удара церковных колоколов соткались из морозного воздуха (возможно, явившиеся по мановению Гоголя или откликнувшись на призыв Булгакова) Воланд и Вий. Оба инфернальных визитера авторитетно и без обиняков заявили: душам свободолюбцев разрешено витать всюду, где заблагорассудится, строгих циркуляров на сей счет не утверждено. Да и бренной плоти, сказали они, не возбраняются поиски комфортных пристанищ в ареалах небытия, но статус и уровень мемориалов должны блюстись неукоснительно, иначе неминуема девальвация мощей Панночки и Коровьева, а на передовые позиции посмертного превозношения выбьются середнячки — вроде Высоцкого, Окуджавы и Есенина, которым надлежит знать свое ваганьковское, а то и троекуровское место и не выпячиваться.