«Внучки мне говорят: какой ты режиссер, брось»
— Сергей Александрович, вам интересно, что происходит за пределами вашей квартиры, студии? Насколько вам это важно знать?
— Насколько это важно знать, я не знаю, я никогда не стремился за пределы, но в принципе, приходя домой, я автоматически включаю телевизор не с тем, чтобы узнать что-нибудь, а с тем, чтобы понять: у меня за окном в это время идет дождь, где-то там происходит что-то другое, может быть, даже типа града.
— Помните, «Москва слезам не верит»: «А что вообще в мире делается?»
— Ну да. Нужно, чтобы какое-то шелестение воздуха происходило.
— Понятие одиночества вам близко? Возможно, это ваше нынешнее состояние?
— Ну если мое состояние увеличить на 400 человек, по-моему, которые у меня сейчас находятся в обучении на режиссерском факультете ВГИКа и на актерском факультете Института современного искусства, то это, в отличие от телевизора, исключительно интересное дело. Сейчас бы я вам рассказал про классическое одиночество в кресле у окна — ничего не получается. Вы знаете, я как-то уже давно перестал играть в эти игры: «мне хочется уйти в одиночество», «мне хочется вернуться в общественные институты…» Мне хочется жить нормальной жизнью, которой я и стараюсь жить.
— Скажите, вы великий режиссер?
— Ой, здесь нет внучек моих, к сожалению. Вот у них есть свои великие режиссеры. Они мне иногда говорят: да какой ты режиссер, брось.
— Это они так кокетничают с вами.
— Нет, они понимают что-то очень важное.
— А они видели ваши фильмы?
— Да, что-то видели, и что-то из не моих фильмов тоже видели, что им по-настоящему нравится. Так что у них вполне свободный рынок.
— То есть к вам они относятся без особого пиетета?
— Вот чего нет, так это пиетета.
— Ваш папа служил в СМЕРШе, это правда?
— СМЕРШ — это что такое?
— Смерть шпионам, была такая сталинская организация.
— Да, папа там служил, это правда.
— Сейчас как вы относитесь к этому факту его биографии? Вы знаете что-то конкретное об этой его службе?
— Это абсолютно засекречено, и потом это сверхсверхсверхзасекреченная организация. Я знаю, что я отца любил, люблю и до сих пор помню. Помню даже, чем пахнут его пиджаки.
— Вы детство провели в Северной Корее?
— Да, большую часть детства.
— При Ким Ир Сене?
— Да, я был приближенный к Ким Ир Сену.
— В каком смысле?
— В таком смысле, что была такая разнарядка, расписание, кто с кем ходит под руку, и я там ходил под руку с теми, с кем надо ходить. С кем не надо ходить, не ходил.
— Вы были еще ребенком тогда.
— Но смышленым, как я понимаю.
— А насколько была похожа система в Северной Корее на то, что было в Советском Союзе?
— Вы мне напомнили один момент, я его давно не вспоминал. После Кореи отца перевели в Питер. Я стоял на ступеньках дома, шел снег, только-только начинали зажигаться новогодние огни, и я подумал: неужели вся жизнь от начала до конца будет такой прекрасной? Неужели это может быть так? И на этом мысль прервалась.
— Так жизнь случилась такой прекрасной — вот сейчас вы можете это сказать?
— О-о, это мы начинаем тему романа!
— Но это философская тема — как смотреть на жизнь. Даже со всеми страданиями, даже с трагедиями, то, что человек родился и жив, уже счастье. Это религиозное такое состояние. А при этом в мире столько несправедливости, и возможно ли тогда личное счастье? Вы счастливый человек?
— Вы совершенно замечательно все за меня рассказали, я бы так не сконцентрировался.
— Но я повторяю вопрос: вы счастливый человек?
— Конечно, как всякий человек на белом свете.
«От помойки к БДТ»
— Известно, что в детстве вас встретил на улице, в Ленинграде, Игорь Владимиров и взял в свой спектакль, который он поставил в самом БДТ.
— Меня несколько раз находили на улице. Меня сначала нашел на улице совершенно волшебный режиссер Алексей Александрович Рессер. Сказочный режиссер, он занимался детскими программами. Никакого Ленинградского телевидения не существовало вообще, и мы под камерами готовили мое топовое выступление. Мне страшно нравился Алексей Александрович. Он оказался исключительной порядочности и благородства человек.
— Ну а потом вас Владимиров подобрал?
— Да, подобрал Владимиров. Я подкидыш, это вообще история подкидыша.
— Но это судьба, это линия жизни, которая вас куда-то вела и привела.
— Судьба подкидыша. Я подкидыш в смысле, что где-то меня за какой-то урной по выбросу нечистот нашел Владимиров, который меня потряс. Я ведь сам из очень такой мещанской русской семьи, ничего я такого не знал о режиссуре… Но слышал, конечно. И вот вся эта вместе мешанина: находки на помойке — что я там делал, до сих пор не помню, — неожиданный совершенно скачок от помойки к приглашению в БДТ… Причем это было не то, что разовое, выступил и ушел, — контракт!
— А вам-то сколько было тогда?
— А мне-то всего было двенадцать или тринадцать. В контракте было прописано, во сколько я должен был приходить, и если я опаздывал на 10 минут… О о, все было очень серьезно. У меня там так и было написано: настоящим удостоверяется, что С.А.С. является артистом Большого драматического театра им. Горького. Это было, я даже бы сказал, выжигающее грудь удостоверение.
— А дальше уже был ВГИК, Михаил Ромм…
— Дальше началось самое интересное. У нас такая история была странная и неподстроенная: мы сидели за одной партой десять лет со Львом Абрамовичем Додиным. Нам родители готовили одни и те же завтраки. Завтраки Додина мне очень нравились, мои завтраки мне не нравились. Лев Абрамович исключительно деликатный, я бы сказал, по нынешним временам даже святой человек, отдавал мне свои завтраки, а я их съедал. Вот это было самое интересное.
«У вас дети разговаривают как дебилы»
— Вас трижды приглашали в жюри Венецианского фестиваля, а ведь туда приглашают только очень больших режиссеров, мирового уровня.
— Там есть такая своя заезжая колея, и когда попадаешь в эту колею, то думают: а давайте его!
— Но когда вы из жюри в Венеции смотрели на весь этот бомонд, эту суету — а там великие режиссеры, ваши коллеги, грандиозные артисты — вы все-таки смотрели на это как на ярмарку тщеславия?
— Не великие режиссеры, а величайшие.
— А вы их судили.
— С одной стороны, судил, а с другой стороны, вместе с ними работал. Например, у меня был товарищ по Венецианскому фестивалю, самый великий оператор XX века Стораро, мой товарищ по жюри. Мы с ним подружились, он не знал русский, я не знал итальянский, но мы так хорошо понимали друг друга. Это очень интересно было. Я не могу сказать, что это принесло мне какие-то результаты, но какое-то ощущение того, как к тебе должны относиться как к режиссеру — конечно, я получил это на Венецианском фестивале.
— А что, в Союзе к вам так не относились?
— Не-е-ет.
— Вы имеете в виду начальство?
— Не-е-ет.
— А кто, артисты?
— Артисты, артисты.
— А что, они вас игнорировали?
— Лично меня нет. Друг друга.
— Почему для многих советских режиссеров советский период был самым счастливым, творчески наполненным? Несмотря на всю цензуру, запреты, они снимали замечательные, тончайшие фильмы. Даже Тарковский, не говоря про многих других — Михалков, Рязанов… А как закончился Советский Союз, с ними что-то произошло, они перестали снимать то большое кино. У них эта чуйка пропала. А у вас?
— А у меня эта чуйка, наоборот, выскочила.
— Но вы же в Советском Союзе снимали прекрасные фильмы.
— Да я от чуйки не отказываюсь, просто она у меня никуда не делась. Я помню, как ни странно, свое ощущение счастья на съемочной площадке фильма «Черная роза — эмблема печали».
— Но это уже после распада СССР.
— Сразу, когда чуйка должна была чухнуться. А у меня было чудесное ощущение, что я могу сделать все что хочу.
— То есть никто над вами уже не стоит?
— И спросить не у кого.
— Так это, может быть, не всегда хорошо?
— Конечно. Я часто бродил по павильону в поисках человека, у кого спросить бы, хорошо это или плохо.
— А вы страдали в советское время от цензуры?
— Не от цензуры, а от цензурной дурости.
— Какие фильмы у вас резали? Все?
— Да все резали. Они говорили мне: «Вы одурели, что ли? Люди строят самое справедливое общество, а у вас дети разговаривают как дебилы: а? чаво? где? куда?»
— Все ваши фильмы, а их 25, наверное, для вас как дети, вы все их любите.
— Хорошенькие дети, такие дети, которые просто вгрызаются в глотку и не отпускают, пока не добьют так, как считают нужным.
— Когда родителей спрашивают «есть ли у вас любимый ребенок», это неправильный вопрос, но все-таки какой ваш любимый фильм?
— Наверное, «Нежный возраст».
— Там играл ваш сын?
— Да.
«Ты артист, твое место в буфете»
— Давайте про «Ассу». Ну так случилось, вы сняли этот культовый фильм, никуда не денешься. Понимаю, слово «культовый» вам тоже уже надоело, как «великий режиссер». Но скажите: тогда, в 87 м, цензура уже не приставала?
— Там они все запутались…
— Что можно, что нельзя?
— Помню, кто-то меня тогда спросил: «А ты на чьи деньги снимал?» — «Как на чьи деньги? На деньги Госкино». — «Тогда ты должен исполнять наши указания».
— Но время уже было другое. Вы могли не подчиняться, не убирать то, что приказывали?
— А я и не подчинялся. И никто не подчинялся, не только я такой.
— То есть вы почувствовали, что перестройка настала, да?
— Да, можно пойти базарить, рассказывать, что ты уже самый святой на всем белом свете, это уже все началось — базар-вокзал.
— Но у вас там есть и религиозная тема, в «Ассе», а при этом бандит, которого играл Говорухин, главный герой. Совсем не советский фильм.
— Нет, уже ничего не указывали.
— А то выражение, которое Говорухин все время вспоминал? Ведь вы ему на съемках сказали: «Ты артист, твое место в буфете». Но это не ваше, а старое мхатовское выражение.
— Мое выражение, это я помню очень хорошо. Мне Говорухин говорит: «Слушай, у меня ощущение, что начало эпизода надо переписать, переделать». И я ему: «Твое место в буфете».
— И он послушно пошел.
— Он замечательно играл в шахматы, просто первоклассно. На моих глазах он выиграл у чемпиона мира Анатолия Карпова. Черепуха у Говорухина была исключительная.
— А он еще поесть любил, умел, был гурман.
— Он был, во-первых, мой друг, а все, что связано с понятием дружбы, для меня свято.
— А вас можно назвать гурманом? Я не очень понимаю людей, которые так свято относятся к еде.
— Нет, этого я никогда не понимал. И так, чтобы только и жду на съемках, чтобы в 12 часов объявили обеденный перерыв, — нет.
— А вы любите артистов в принципе? По тому, как вы о них рассказываете на «Культуре», — очень любите.
— Очень люблю.
— Но вот вы снимали «Егор Булычев и другие». Булычева играл Михаил Ульянов. А в паре с ним пьяного музыканта играл Смоктуновский и влегкую переиграл Ульянова. Тогда Ульянов сказал: «Нет, Смоктуновского не надо», — и взяли Льва Дурова. Так было? Вы пошли на поводу у Михаила Ульянова?
— Я просто хотел искренне обрадовать Ульянова, с которым очень дружил. Действительно, одна из самых больших дружб в моей жизни настоящих у нас с Михаилом Александровичем была. Но когда я позвал Смоктуновского, Ульянов совершенно не обрадовался и сказал: сейчас же убери это, кто угодно, только не Кеша. Я говорю: что такое? Причем я понимал, что Ульянов добрейшей души человек. За всю жизнь не слышал от него ни разу: «Я не хочу с этим сниматься!». Никогда никаких капризов — и вдруг: «Я не буду».
— Гениальный артист Смоктуновский, и получается, что Ульянов приревновал его?
— Просто Ульянов тогда репетировал какого-то Цезаря в Театре Вахтангова, одновременно он готовил свой сценарий и ко мне на съемку приходил измотанный: «Да что ж это такое, я прихожу просто на бровях, из последних сил на съемочную площадку в десять часов вечера, приходит Кеша, делает в трубу «бу-бу», и меня нету». Это очень здравое, по-актерски очень честное рассуждение.
— Но Смоктуновский, наверное, обиделся?
— Обиделся. Но потом разобиделся. Позвонил мне сам и говорит: «Дурак я, что на тебя обиделся».
— Но Дуров тоже сыграл прекрасно. А вам часто приходилось на поводу у актеров идти?
— Никогда.
— Вы так замечательно рассказываете о Янковском, об Абдулове. Вы, режиссер, умеете дружить с актерами? Это редкий дар.
— Тут очень большую роль играла клубная атмосфера дружбы. А клубная атмосфера дружбы — это та, в которой вы сейчас находитесь. На этой кухне.
— Но кухонька-то у вас маленькая по нынешним временам.
— Маленькая, да. Янковский, у которого всегда были индустриально направленные мысли, все время говорил: «Нужно ее как-то расширить».
— Но здесь у вас так уютно! В то же советское время кухонные разговоры — это же прелесть жизни. Но при этом вы диссидентом не были?
— Вы знаете, это действительно от души меня не интересовало. Почему? Потому что я понимал, что дело-то кончится тем же самым.
— Чем кончится?
— Тем, что мы имеем сейчас. Я все это видел уже тогда. И помните, в те времена уже имел большой общественный успех: я был председателем Союза кинематографистов РСФСР.
«Если нога будет ходить, я посвящу ее Тане»
— Если можно, о личном. Ваша первая супруга Екатерина Васильева…
— Ой, я не сразу понял, о ком идет речь. Да, она моя первая супруга.
— Замечательная актриса…
— Она великая актриса, это правда.
— Но так случилось, она ушла в церковь. А у вас не было таких мыслей: все бросить и уйти в монастырь?
— Никогда в жизни. Я и с Катей-то ни разу на эту тему не разговаривал, даже когда только зарождались у нее эти настроения. Я абсолютно уверен в том, что любой человек может быть счастливым, когда он осуществляет все свои претензии и требования.
— А с Татьяной Друбич вы по-прежнему поддерживаете отношения?
— Вот (показывает на забинтованную ногу) такие отношения. Это ее работа. Она меня лечит.
— Ну она врач по первой профессии.
— Да, если нога будет ходить, я посвящу ее Тане.
— Ваша дочка живет в Лос-Анджелесе, она музыкант. А к вам она приезжает?
— И я к ней приезжаю, и она ко мне. Даже странно, что ее сейчас здесь нет.
— О чем вы сейчас мечтаете?
— Отвратительнейшее занятие, омерзительное! Я чувствую себя гнидой, когда мечтаю: а вот сейчас бы… Если сейчас бы — так пойди и сделай.
— Но мечтать — очень русская черта, обломовская.
— Нет, я ее не признаю.
— То есть вам больше нравится Штольц в этом смысле?
— Мне больше нравится Ленин Владимир Ильич.
— Боже, к чему мы пришли. То есть пацан сказал — пацан сделал?
— Да, пацан сказал — пацан сделал.
— Вопрос: что и как.
— Это тема для нашего следующего интервью.