«Меня передергивает от слова «интеллигенция»
— Леонид, вы в этой жизни боитесь вообще чего-нибудь?
— С каждым годом, когда ты становишься взрослей, то больше всего волнуешься, а значит, боишься за тех, кого ты приручил…
— Ну, это семья, ближний круг?
— Да, конечно. Чем дальше, тем больше я чувствую ответственность за правильность не своих поступков, а своих директив: как мы живем (я имею в виду семью), чтобы потом, через какое-то количество лет, мне не было стыдно и я не переживал за то, что поступил не так.
— Николай Островский, один в один.
— Абсолютно. Но повлиять, как доказывает жизнь, я ни на что не могу глобально. Несмотря на симпатии зрителей, авторитет, все равно у нас жизнь устроена так, что руководит ею…
— Он?
— …Политика, назовем это так. Какие-то вещи я абсолютно принимаю. Например, культивированное в себе чувство патриотизма к этой земле. Это моя родина, моя земля, это мое всё… Здесь я чувствую себя равным среди равных, к тому же я все про это знаю.
— И вас уже ничего не может удивить?
— Просто я боюсь идиотизма, который периодически возникает, когда, грубо говоря, начинают контролировать и следить за всеми, независимо от твоей биографии, послужного списка. Когда начинают интересоваться каждой моей копейкой или каждой моей точкой зрения на происходящее, забывая то, что, наверное, я сделал в своей жизни немало того, что, может быть, сильнее, чем политика, в эмоциональном смысле, в воспитательном. То есть все равно борьба добра со злом, вот эта вечная сказка.
— А я думал, хорошего с лучшим. У нас теперь, кажется, так…
— Все-таки я думаю: оттого, что я много лет работаю, достаточное количество людей, возможно, выбирают правильный путь, меняются как-то к лучшему, становятся честнее, порядочнее, добрее.
— Вы надеетесь на это?
— Надеюсь, да. Я вообще думаю, что страна может считать себя нормальной, когда главным являются культурные события и спорт. А когда нам 28 часов в сутки говорят про то: бомбить — не бомбить, отрезать голову — не отрезать голову, — ведь это испортило человечество, не только Россию. Мы же уже совершенно спокойно смотрим по телевизору, как отрезают головы, да?
— Прихлебывая чаек при этом.
— Да, так, между туалетом и бутербродом. А я вспоминаю себя. Когда я был студентом и смотрел какие-то документальные киноматериалы или художественные фильмы, где на экране делали укол, мне становилось плохо. Сейчас при мне можно препарировать все что угодно, вплоть до живого. Я тоже изменился, у меня тоже есть иммунитет на это. Если тебя каждый день будут кормить дерьмом, то ты через 3–4 недели привыкнешь. Это как осетрина второй свежести…
— А помните, как в перестройку всем уже надоела программа «Время» и мы хотели, чтобы она начиналась не с генерального секретаря, а с победы нашей сборной где-нибудь на чемпионате мира? Но теперь-то мы вернулись опять к тому, что было: это всё о нем и немного о погоде. Правда, генсек уже не с бровями, немножко другой, но ничего…
— Он другой. И знаете, что самое удивительное? Конечно, у нас очень большая страна и очень тяжеловесная. Очень трудно меняющаяся. Может быть, он (если мы говорим об одном и том же человеке) себе и представлял все по-другому. Но это как болото — затягивает и превращает тебя в тот персонаж, в роли которого может быть любой в этой стране.
— Которого в тебе хочет видеть так называемый народ. Или свита, которая играет короля.
— Конечно, но, безусловно, этой махиной очень трудно руководить в одиночку. Люди, которыми он себя окружил, — они подпевалы, это такой хор, там нет индивидуальностей. Я далек от мысли все ругать, быть всем недовольным. Сейчас говорят: «Вот интеллигенция так реагирует…» Знаете, интеллигенция была 20–25 лет назад.
— Это теперь ругательное слово. А настоящих вывезли на пароходе в 18-м году.
— Это тогда… Нет Гердтов, нет Лихачевых, Сахаровых… Конечно, есть люди, которые хранят сегодня эти традиции, но их настолько мало… Меня передергивает от слова «интеллигенция», потому что это не совсем та интеллигенция, с которой я могу найти общий язык. Напротив, я могу с ними только спорить и подозревать их в том, что они купили это право — называться интеллигенцией.
— Самозванцы?
— Самозванцы, да.
«Меня называли «жид», а я бил в морду»
— Ваша семья — это кто?
— В первую очередь это мой внук Петька, год и девять месяцев. Я считаю, что по-настоящему взрослым человеком стал, когда родился Петя. Никогда не подозревал, что это так на меня подействует, даже не думал. Я начал проживать новую жизнь, смотрю на мир его глазами, буквально. Мне интересны все его реакции, мне интересно, как его меняет каждый следующий день, как он начинает замечать что-то еще, меняет свое отношение к тем или иным предметам, явлениям — дождю, перевороту машинки, работе с телевизионным пультом… Мне ужасно интересно пытаться влезть в него и смотреть на мир его глазами. Это просто наслаждение! Для меня это сейчас самое главное. Я вообще сейчас все графики стараюсь строить так, чтобы работать тогда, когда он спит, а когда он бодрствует, я хочу быть рядом с ним.
— Вы живете все вместе?
— Да, на даче. Есть у нас няня, безусловно. Есть моя Сашка, дочь, и мой зять. Есть моя Ксюша, бабушка, и есть еще помощница по дому Надя. Так что Петя, безусловно, окружен достаточно большим кругом внимания.
— А сестра у вас живет в Америке?
— Да, много лет, с 93-го года. Родители уехали, сестра с племянницей.
— В Нью-Йорке?
— Да. Но папы уже нет. Папе исполнилось 80 лет, и он за 15 секунд… тромб оторвался. Они там, я здесь.
— Да, Нью-Йорк — отличный город!
— Отличный, но… Я много раз бывал, естественно, в Нью-Йорке… Конечно, отличный, удивительный. Но по мне — для путешествий.
— Кстати, ваши не на Брайтоне?
— Нет, на Оушен-авеню. Это еще две остановки на метро до Брайтона.
— Просто обычно Брайтон угнетает, когда вроде уехал от этих русских или евреев, а они все там.
— Меня многое там угнетает. То, что меня 20 лет назад в первый раз порадовало, колорит этот… теперь меня удивляет эта самобытность, которая никак не меняется.
— Да, жить постоянно в этом тяжело.
— Для меня — невозможно. Этому можно поразиться, улыбнуться, этим можно быть на 20 минут очарованным, но — как к какой-то шутке, видеопросмотру, шоу. Если говорить о Нью-Йорке, я все-таки больше люблю Манхэттен, «Карнеги-холл» с этим Бродвеем, театрами, ресторанами, магазинами, водой, вертолетами… Америка в Америке.
— Вы родились во Львове?
— Нет, я родился на Дальнем Востоке, во Львове я учился.
— Но у вас, извините, есть украинское гражданство?
— Нет, откуда оно у меня…
— А я прочитал где-то, что у вас там был дом и, чтобы его сохранить, вы взяли гражданство в 93-м году.
— Знаете, когда родители уехали, единственное, что у них было, это квартира. Папа 31 год отслужил в Вооруженных силах Советского Союза — и вот квартира. Для того чтобы эту квартиру продать и отдать деньги родителям, я там прописался, развелся в Москве с женой.
— Фиктивно?
— Фиктивно, конечно. Это было очень давно. Прописался там, сделал вид, что я там живу, получил гражданство украинское… но все равно из этого ничего не получилось. Потом мы с женой расписались, опять была свадьба, на которой были и Горин, и Жванецкий, и Янковский. Все хохотали, ведь по второму разу через 15 лет.
— Приятно повторить.
— Да, это было развлечение такое. Знаете, если есть самая большая проблема — это то, что у нас не уважают человека и права человека и не воздают ему должное за те годы, когда он честно трудится, работает.
— А ведь Львов, когда вы там жили, был довольно интернациональный город. Там было много евреев, поляков, русских… Антисемитизма не было и в помине?
— Нет, был. Я всегда говорю не стесняясь: это город замечательный, мной любимый, невероятно культурный, красивый, но межнациональные вещи — они всегда там присутствовали. Львов всегда тяготел к Польше, к Австро-Венгрии, и там не могут простить СССР послевоенные аресты и чистки. Но столько лет уже прошло, а они продолжают мстить. И всегда говорят, что самыми ненавистными являются москали, негры и евреи.
— Так вы с антисемитизмом сталкивались?
— Ну конечно, сталкивался. И дрался. «Жид, жидяра» — вот так меня называли. Если хотели нежнее обидеть, то просто «еврей». Но я мало от этого страдал, это было в юности, и я всегда дрался.
— А вы не боитесь, что сейчас, здесь вам опять скажут: «Эй, жид, иди сюда!..»
— Боюсь. Но есть невероятная уверенность, что в сочетании со мной это настолько плохо соседствует! Потому что я могу соревноваться с любым чистокровным русским или человеком любой другой национальности этой страны по части патриотизма, того, что я сделал, делаю, по моему воспитанию, толерантности. Заявить это мне может только полный… чудак, человек, для которого я стану фишкой, на которой он прославится.
«Макаревич думал, что принадлежит к касте неприкасаемых»
— Но вы же публично поддержали «Крымнаш».
— Я считаю, что Севастополь — это город славы русских моряков. Всё, тема закрыта. Я ведь был почетным гражданином Львова, а после этого моего высказывания меня вычеркнули, идиоты. Надеюсь, это пройдет, хотя извиняться никто не будет. Мне не нужны эти извинения. Если людям, живущим в Крыму, оттого, что они стали Россией, будет лучше через 5–10 лет, то, значит, все правильно. А если им станет жить или так же, или хуже, то тогда это был пустой политический трюк. Но, скажу честно, я в этом не сильно разбираюсь, здесь я не могу на чем-то настаивать.
— А вас никто не просил высказаться таким образом? Вы не хотели засветиться, публично выказав лояльность?
— Нет, абсолютно, это была моя искренняя гражданская позиция. Андрюша Макаревич придерживается другой точки зрения, как и Ира Прохорова, но это нам не мешает по-прежнему нормально общаться. В этом вся прелесть, что человек имеет право на свою точку зрения. Мы можем об этом говорить, спорить, но это не меняет наших человеческих взаимоотношений, нашего уважения друг к другу.
— И когда на Макаревича набросилась стая, вы за него заступились.
— Я не только заступился, но и общался с людьми, которые его клеймили, начиная с Никиты Михалкова. «На чьих песнях мы выросли? — говорил им я. — Как же можно в одну секунду считать человека предателем, изменником Родины?..» Но я думаю, что и сам Макаревич такого не ожидал. Он думал, что принадлежит к касте неприкасаемых, что он может себе позволить это сказать.
— Но так должно быть: человек говорит то, что думает, вне зависимости от того, набрасываются на него или нет. А вы вообще боитесь реакции власти на себя?
— Да нет у меня никаких отношений с властью — ни раньше, ни сейчас. Я всегда занимался своим делом. Я не буду делать свою работу по-другому оттого, что другая власть. Мое предназначение — заниматься моей профессией, а кто на улице — коммунисты, демократы, либералы… Меня это может волновать в зависимости от того, до какой степени изменяются жизнь, законы, судебная система, медицина, образование. Но я все равно буду делать то, что я делаю. Я же не снимаю заказные государственные картины.
— Вот в этом вы абсолютно не замечены.
— Все знают, что в этом смысле я одинокий волк и не завишу от погоды на улице. Слава богу, за последние годы я имею счастливую возможность делать то, что я хочу, и не делать того, чего не хочу. Главное — делаешь ты это успешно или нет. Если я делаю что-то успешно, это мне прибавляет независимости, потому что я получаю за это деньги. Деньги для меня всю жизнь были не средством обогащения, а ключиком к свободе — выбирать, чем ты будешь заниматься завтра.
— Вы же еще телевизионщик со стажем.
— Знаете, меня просто убивает то, что для средств массовой информации сегодня неважно, родился кто-то или погиб, взрыв или землетрясение… Это становится пищей для того, чтобы забивать эфир. Я думаю, что информация об этом должна быть, но она не может стать доминирующей. Нельзя так травмировать людей и держать их в постоянном страхе, испуге и ощущении постоянной беды и трагедии.
— Но вы же прекрасно знаете, что это хорошо продается.
— Да, а я против этого. У нас все хорошо продается, что связано с чрезвычайными ситуациями. У нас хорошо продается задница, кто с кем спит… Это низкий жанр, жанр, который и сделал нас уже в массовом понимании безнравственными, бесчувственными людьми, у которых иммунитет на горе, на беду, особенно чужую.
— Что хотели, то и получили. Хотели свободу без берегов — вот она, кушайте.
— Это ужасно. Большую часть моей жизни я мечтал, чтобы цензуры не было, а сейчас я абсолютно искренне говорю, что цензура должна быть. Цензура на уровне культуры, морали, что нужно показывать и сколько, а чего не нужно.
— Но это опять же будут решать Михалковы и Мединские. Вам это надо?
— Да, вы сами ответили на вопрос. Я же тоже попробовал себя в выборах, но победила директор поликлиники из всем известной партии. Опередила меня на 1%. И мой участок был единственным в Москве, который считали до часу ночи. Я бесконечно благодарен тем, кто решил, что Ярмольник не нужен Мосгордуме, потому что я в хоре петь не умею.