Ежелев проснулся задолго до рассвета с ощущением дурноты. Позор! Что это было — то, в чем он вчера участвовал? Собрание? Избиение? Издевательство? Обрушились, оплевали честного человека и, довольные, разбрелись по домам. Сам Ежелев сидел в предпоследнем ряду, не выступал. Почему не поднялся, не сказал того, что на самом деле думает, что следовало произнести?
Нет, вместе с другими, особо приближенными, проследовал в кабинет начальника. Заперлись и праздновали победу: закусывали водку салакой, разложенной бутербродами на грубой серой бумаге. Униженный ими, оболганный, оплеванный, наверно, собирал в это время в своей комнатушке вещи, рвал ставшие ненужными бумаги, прятал в потрепанный портфель дорогие сердцу мелочи — те, что всегда накапливаются с течением лет и мозолят глаза на письменном столе и за стеклом шкафа: фигурки, вазочки, открытки, календари. Да еще кипятильник, личный арифмометр и сменные ботинки из нижнего ящика письменного стола.
Воспоминание о тайном застолье, о победительных тостах и улыбках прихлебаев едва не исторгло из груди стон — но Ежелев сдержался. Посмотрел на посапывающую жену. Вдел ноги в растоптанные тапочки, и, шаркая, прошел на кухню, где закурил. От выпитого накануне мутило и побаливала голова. Первая же затяжка вызвала приступ тошноты. А может, тошнило от омерзения? Он потушил сигарету и вернулся в спальню.
Когда пробудился второй раз, было светло. Жена жарила на кухне блинчики. Противный жирный чад распространялся по квартире, оседал на обоях, корешках книг, которые, когда переезжали в новый дом, умник-сосед посоветовал разместить в коридоре, а он послушался, вынес стеллажи в прихожую. Теперь книги впитывали кухонные миазмы. До чего надоела глупость окружающих, до чего опостылела собственная податливость и покорность!
Морщась, ополоснул лицо противной теплой водой. Видно, строители положили холодную и горячую трубы бок о бок, про теплоизоляцию забыли, потому текло из обоих кранов нечто среднее — не кипяток, не лед. Неряхи, головотяпы, дураки — во всех сферах, куда ни кинь. Вечно разрытые улицы, вечная грязь и слякоть — до каких пор можно это терпеть? Ежелев скептически взирал на собственное отражение в зеркале — опухшая рожа, синева в подглазьях и встопорщенные волосы… Снова накатило. Да как! Он ухватился за край раковины, чтоб устоять на ногах. Потемки черной мантией окутали сознание. Жена просунулась в ванную, и, как всегда, не к месту спросила:
— Завтракать будешь?
Его чуть не вывернуло.
Он не ответил. Открыл флакон одеколона. Амбре шибануло в нос, от запаха, как от нашатыря, он пришел в себя. Через силу побрился, душ принимать не стал.
По дороге к шкафу-купе (придумали же название!) проверил догадку: толкнул дверь комнаты дочери. Так и есть. Пусто. Постель гладко застелена. Опять не ночевала. Студентка, называется… Так ее растак. Многому научится… Шляясь по дискотекам…
Одевался и удрученно отмечал: до чего дочь и супруга похожи! Та тоже была любительница танцулек. Как его угораздило на ней жениться? Бежать надо было, а он влип! Теперь насели обе! Замучили претензиями и просьбами.
Но ни желания, ни сил вознегодовать не оставалось, жизненные соки плескались — на самом донышке.
Костюм был недавно из чистки, рубашка — свежая, хорошо выглаженная, стоявший в горле спазм помягчал, рассосался.
На улицу из подъезда он шагнул бодро. Хорошо, что не стал завтракать. Чувствовал легкость, воздушность в теле. Надо, надо переходить на диету, хватит забивать желудок шлаками.
Однако стоило посмотреть вокруг — и подташнивание вернулось. Заплеванный тротуар... Бумажки не в урнах, а вокруг них… Люди на остановке напоминали сусликов: поднявшись на задние лапки, вглядывались вдаль — не идет ли автобус? Представить, что надо трястись вместе с ними в пропахшем бензином загоне, стиснутым со всех сторон их немытыми, в лучшем случае лишь сбрызнутыми дезодорантами телами, — при мысли об этом отвращение подкатило к горлу.
Он прошел до метро пешком. Оттянул момент погружения в духоту и покорное человеческое стадо. Из вагона вместе с толпой вытек на платформу настоянный на испарениях тел спертый воздух… Вот что такое «спертый»: когда его со всех сторон сжимают и подпирают… Ежелев представил, как эти люди завтракают, обедают, ужинают, и в памяти всплыли не съеденные блинчики. Жена — пальцами, давно не знавшими маникюра, крошила мясо, резала овощи, поливала подсолнечным маслом… К этому приплюсовывалось воспоминание: однажды он вернулся поздно, хотел пить. На столе увидел стакан компота. Влил в себя. Слишком поздно сообразил: это — подсолнечное масло… Не могла убрать подальше? Или черкнуть записку? «Не пей! Козленочком станешь!» Вновь мысленно пережил то дрянное состояние. Тот гадкий вкус — и взмок. Стало невыносимо. Приступ был сильнейший, Ежелев едва не выскочил в открывшиеся на остановке двери. Усилием воли загнал назад поднявшуюся со дна желудка муть и остался стоять вспотевшим столбом. Он думал: почему так отвратительно, скверно живу? Пью подсолнечное масло, ем мясо затхлых коров… Участвую в несправедливостях. А потом праздную победы и пью за здоровье негодяев…
Не хотелось на работу. Опять видеть жуткие рыла! Степан Иваныч с отвислой губой, похож на бульдога, и хватка мертвая. Марья Петровна — всегда растрепанная, в дырявых колготках… Кирилов — наушник… Игошев — пьяница. Опротивело. На них на всех у него аллергия…
Вдруг осенило: если дошло до такого отторжения, неприятия, до такого отвращения — надо класть заявление об уходе. Хватит себя мучать и насиловать…
В кабинете плюхнулся за стол, утер лоб платком. Смотрел на составленный накануне отчет, который предстояло нести на подпись — и к горлу опять подкатывал щекочущий ком. Ужасно! Приписки, подтасовки, заранее подогнанные выводы. И ведь подпишут за милую душу, да еще поблагодарят. Тот, кто восстал, не согласился, — того вышвырнули. Уволили. «А я, я принимаю во всем этом участие… Вот и усидел, удержался. И докатился — примкнул к травле и расправе…»
Вошла Нина Павловна, но даже ее всегда подтянутый вид не отвлек и не обрадовал.
— Что с тобой? — подсела она к его столу. — На тебе лица нет.
— Надоело, — выдавил он. — Хоть вешайся.
— Ну-ну, — сказала она. — Не хандри. У каждого в жизни бывает такая полоса. Опять дома поругался? Поедем сегодня ко мне?
Как сквозь марево он видел женщину, которую столько лет любил и которая любила его. Она идеально выглядела (для ее лет): гладко причесана, платье кокетливо перетянуто пояском, фигура не расплылась. И все равно… Он откинулся на стуле в изнеможении. Собственная ложь, вечное юление, то, как обманывал жену, себя, всех… Невыносимо, невозможно! Стало так худо, что стиснул зубы.
Коллеги по отделу, когда наведался к ним, смотрели участливо. Не «коллеги», а «калеки»! Звери и призраки. Упыри и гиены. Дай слабину — повалят, загрызут… И спляшут на костях. Иван Федотыч с его вечно блестящей лысиной. Елена Самсоновна в заштопанной кофте. Кулябкин в очках с захватанными стеклами… Дормидонтов, обсыпанный перхотью. Все смурные, отвратительно бледные, с блуждающими, диковатыми взглядами. Квелые, будто отравленные тараканы.
Шеф, молодой, давно не стриженный, с угрями на лбу и щеках — как жена ложится с ним в постель? — взялся читать состряпанный наспех документ. Тыкал в строчки незаточенным карандашом и укорял:
— Это что? А это? Сплошь ошибки! И потом… Я просил подавать тексты без помарок…
Сердце бухало набатом. Затылок ломило. Ладони похолодели.
«Все, больше не могу», — почти теряя сознание, подумал он. И от одной этой простенькой мысли пришел в себя. «Вот он, предел! Когда не просто нужно хлопнуть дверью, а нет физических сил переносить, соглашаться, поддакивать…» Столько маялся, сколько смирял себя: ради семьи, ради любви, ради недостижимых эфемерных благ — дачного домика, путевки в Ялту, — которые сулила лживая, неискренняя, лицемерная жизнь. Он чувствовал возраставшее уважение к себе. Ни слова не говоря, поднялся. Презрительно, сверху вниз, глянул на босса. Тот под его взглядом съежился, втянул голову в плечи. Но не было мочи хотя бы на минуту задержаться и плюнуть в эту харю, на пол, плюнуть и растереть плевок — в этом стойле, хлеву, гадюшнике. Здесь вчера они пили и закусывали… В воздухе все еще витал слабый запах копченой рыбы.
Навстречу попался Кулябкин, скрюченный пополам. Этого мерзкого червя рвало прямо на красную ковровую дорожку.
— Все! Не могу! — хрипел Кулябкин. — Не могу больше!
Кулябкина буквально выворачивало наизнанку.
В туалете над раковиной склонился Иван Федотыч. Его лысина ударялась о кафель.
— Больше не могу, — подвывал старик.
«Наступило… у всех! — подумал Ежелев. — Общее очищение. Эк нас всех приперло!»
Он почувствовал: ноги подгибаются, силы и сознание покидают его.
…Когда очнулся, увидел стерильную белизну и склонившуюся встревоженную жену.
— Где я? — спросил он.
— В приемном покое.
— Что со мной?
— Не нравятся мои блинчики? А копченая салака нравится? Нашли чем закусывать. Весь отдел сюда привезли. В полном составе. Страшнейшее отравление. А того, кого вы вчера выгнали, — того не откачали. Он не салаку, а люминал принял. Тебе уже два промывания сделали…
Ежелев повернулся на бок. Приятно пахло хлоркой и марганцовкой.
— Ишь, слабак. Люминала наглотался. Мы-то еще поживем, — выжал улыбку Ежелев. — Мы люди крепкие. Никакой салакой нас не возьмешь.