«Актер — очень внешняя профессия»
— Геннадий Викторович, почему книгу о себе не пишете? Или — как вы однажды заметили — «исповедоваться надо на сцене»?
— Я все же приступил к написанию книги и очень надеялся довести ее до конца к юбилею. Но потом план сократился: может, половину успею? Затем — ну хоть четыре главы? Н-да. Я из той категории людей, которых спросишь: «Как дела?» — и человек очень подробно начинает отвечать. Но ничего. Отгремят эти юбилейные…
— ...фейерверки.
— Да. Я услышу слова, которые принято произносить в адрес юбиляра, особенно если он добежал до 70-го отрезка. А потом спокойно вернусь к своим будням. Книга называется «Путешествие в один конец». И это не исповедь нарцисса. Я и моя жизнь — всего-навсего повод, чтобы рассказать, что удалось увидеть, передумать, перестрадать, перерадоваться. И нет такой задачи — доказать, что меня окружали исключительно планетарные звезды.
— В начале пути вы стояли у развилки — то ли жанр эстрадной репризы, то ли клоунада, пародия, актерство... Жизнь вынесла туда, куда она вынесла. Но вы до сих пор считаете себя клоуном?
— А вы знаете, если руководствоваться определением Феллини, что «клоунада — самое великое из искусств» (причем он явно не подразумевал человека, выходящего на цирковой манеж), безусловно, моя профессия может быть позиционирована как «клоун». Так, клоуном можно назвать уникального Вуди Аллена или Луи де Фюнеса. Но… не очень понимаю, зачем так сужать рамки. Есть же хорошее определение — актер. От слова «акт», «действие». Действующий! Возьмем мою роль Наполеона, вызвавшую серьезную коррекцию во мне не только актерскую, но и личностную. Простите, но трудно же назвать Наполеона клоуном!
— А все-таки в цирке не было соблазна остаться? Все ж окончили училище циркового и эстрадного искусства…
— Никогда. А в училище это попал случайно, по «наколке» Александра Анатольевича Ширвиндта, было это в 1964 году прошлого столетия. До этого и не знал о существовании подобного заведения… и поступил по остаточному принципу. Потому что никакие театральные институты не разглядели во мне ничего такого, что могло бы их сподвигнуть на принятие.
— Не увидели в грустном еврейском мальчике таланта?..
— Тут вот еще в чем дело. Я, видимо, уже был с таким самонадеянным эстрадным налетом, это могло отпугнуть. А налет, понятно, был от бешеной внутренней неуверенности. Что ж, мне — 17–18 лет, я и себя-то не чувствовал. И, конечно, во многом был скорее «внешним», чем «внутренним». Я не раз произносил такую еретическую мысль, что желание стать артистом (вообще желание стать публичным) — это следствие детских комплексов, свидетельство нездоровья. Актер — это все равно ВНЕШНЯЯ профессия.
— А для женщин?
— Для женщины актерство срОдни ее психологии и желанию нравиться. А вот желание нравиться для мужчины… это грань не очень мужская. Но куда ж деться-то без мужчин, да? В театр кабуки не допускали женщин, а в моей версии — нельзя мужчин допускать, это ж какое-то антикабуки получается. Так что хорошо, что мы имеем мирное сосуществование двух полов на сцене, а не счастливое однополое…
— Нет, ну вот представьте: вас бы приняли в актерское. И что? Перековали бы Хазанова в такого драматического-предраматического актера?
— Знаю одно: если в советские актерские вузы поступали бы Аль Пачино, Роберт Де Ниро и Дастин Хоффман, у меня нет уверенности, что они были бы приняты. Ну кого мне играть с такой внешностью? Отрицательных персонажей, типа директора комиссионного магазина?.. Ничего положительного с таким лицом мне не светило бы. Такая же участь ждала Аль Пачино и Дастина Хоффмана. Прошу прощения, что я прибегаю к таким сравнениям…
— Да пожалуйста, всегда рады.
— Я однажды увидел иронический фотомонтаж — я (в определенном ракурсе) и Де Ниро: одно лицо! А теперь серьезно: мне, когда я пытался поступить, было сказано: «Ролей на вас в репертуаре нет». Ну сами посмотрите: в какой пьесе могут быть такие лица? Такие лица до революции жили в черте оседлости, и как они могли попасть в театральное пространство? Даже обрусевший немец Денис Иванович Фонвизин трактует псевдоучителя Вральмана в «Недоросле» как немца, хотя в СССР его легко бы заподозрили в явном укрывательстве: мол, Вральман свой пятый пункт выдает за двенадцатый!
— У вас неоднократно спрашивали: зачем вы, при всей своей популярности и знаменитости, решили получить израильское гражданство?
— Так вот, тем, кто спрашивал, я показывал учетную карточку члена ВЛКСМ, заполненную моей рукой. Подростком был тогда. И в графе «национальность» было написано «осетин». Если так все было безоблачно для этого мальчика, почему он не написал правду? Что его заставило скрывать свою национальность?..
«Райкин — когда утюг спрятан в страусиные перья»
— Вы сказали о детских комплексах... То, что вы воспитывались без отца, это был сильный разлом в личности?
— Сказать, что я страдал, не имея отца, — не могу. Просто не понимал этого. Потому что сразу родился в этих «предлагаемых обстоятельствах». И отца своего в течение всей жизни так ни разу и не увидел (хотя биологически он присутствовал, несколько лет мы прожили в одном доме, на разных этажах, о чем я не догадывался). Совсем другое дело, когда слом семьи происходит на глазах у ребенка. Это страшно.
— Отец не имел права заговорить с вами?
— Этого я не знаю. Страхи, которые его мучили, видимо, не позволили этого сделать. Но я его никоим образом не осуждаю. Бог судья каждому…
— Раз отца нет, мальчик, хочешь — не хочешь, ищет какие-то примеры для себя... на кого быть похожим.
— До того момента, как я увидел Райкина по телевизору (конец 50-х гг.), что-то не припомню, чтобы кто-то будоражил мое воображение. Помню, как хотел стать балетным танцовщиком. Потом мечтал быть учителем, чтобы отметки ставить. Но «быть похожим»… нет. А вот артистом хотел быть всегда. Кстати, страсть к «расставлению оценок» я, в сущности, применил в жанре сатиры. Хотя оценки эти очень субъективные.
— Раз заговорили о сатире — в чем феномен Райкина? Сейчас легко говорить: «О, Райкин!», но ведь у него не было, как у Чаплина, например, легкоузнаваемого образа бродяги...
— Райкин — это одновременно и разрешенный оппозиционер, и талантливый интерпретатор безумного обаяния, очень (очень!) хорошего сценического воспитания. Человек, которому природа подарила такую актерскую мягкость, что даже самые резкие и жесткие вещи в его устах были упакованы в панбархат и плюш. Когда утюг спрятан в красивые страусиные перья и тебя этими перьями бьют по голове, то не возникает ощущения, что тебя в этот момент утюгом тюкнули, просто это тяжелые перья!.. Райкин, конечно, дитя времени. И из очень талантливого актера он на волне хрущевской «оттепели» вознесся в короли эстрады, поскольку это было востребовано власть имущими, которые должны были продемонстрировать советскому народу, что сатирический коридор расширяется.
— Но не до предела.
— Конечно, нет. Как только этот коридор расширился до последней миниатюры из спектакля «Волшебники живут рядом», были приняты меры. Райкин, играющий председателя колхоза, разговаривал с коровой по имени Джульетта. Это был очень прозрачный намек на первое лицо государства тов. Хрущева. И в знаменитый день 14 октября 1964 года Райкина вызвали в Министерство культуры, уже были готовы плаха и топоры для отсечения. Он приехал. Весь день, находясь на этом «электрическом стуле», Райкин ждал. Ждал, когда его вызовут. К вечеру Аркадию Исааковичу сказали, что он может идти домой, поскольку Хрущева сняли. Что пережил этот человек? Что он передумал? Учитывая, что у него вообще было некрепкое сердце от перенесенного ревматизма в раннем возрасте… Я часто возвращаюсь к бессловесному диалогу с Райкиным. Мы, конечно, пошли разными путями…
— Но он — учитель.
— Он довел меня до определенного столба. И дальше я должен был искать свою дорогу. И пока я не освободился от этого тотального подражательства и растворения в этой великой индивидуальности, было невозможно искать правильный путь в себе.
— А это подражательство было?
— Ну конечно. Но у каждого из нас своя колея, и у меня, несмотря на Райкина, был свой Царскосельский лицей. От Господа, от судьбы получилась мощная база: в этой кастрюле, в которой я варился, был и Райкин (прошу прощения за такое странное сравнение), там же — эстрадная студия МГУ «Наш дом», там же — училище эстрадно-циркового искусства вместе с великой для меня женщиной Надеждой Слоновой… И в том сценическом марафоне, не ставя знак равенства с Райкиным, я стал играть в принципиально другую игру. Почему? Да потому что у меня другой бэкграунд. И это не беда тех, кто бежал со мной по этой сценической дорожке, — они ни в чем не виноваты. Просто у меня получилось…
— Не потеряться в тени?
— В этом году уже сорок лет, как я выскочил в свой микромир. Но все-таки — в свой!
— В микромире можно было быстро погибнуть...
— А тут опять Райкин помог. Он всем своим творчеством объяснял, что если ты претендуешь на актерский статус, ты не можешь быть маской. Посмотрите, что стало с великим Чаплиным, когда он отказался от образа Чарли-бродяги в своих поздних фильмах, — пошла совершенно другая история. А ведь Чаплину очень хотелось двигаться дальше, для того он и закончил с Чарли! И когда меня спрашивают: «Не хотите ли вы исполнить монолог постаревшего учащегося кулинарного техникума?» — я с сожалением смотрю на этих людей, представляя себе седого Чаплина, все еще играющего в Чарли… Любимая фраза польского мыслителя Ежи Леца: «Целясь во вкусы публики, можно совершить самоубийство» — давно стала для меня девизом, как бы тяжело и трудно ни было. Ссадин, падений и переломов у меня было больше, чем у моих коллег, но они (равно как и провалы) были мне необходимы.
«Я всегда был в оппозиции к основной массе сатириков»
— Сейчас, когда смотришь в Ютубе ваши миниатюры, о провалах не думаешь, кажется, что все розово.
— Вот благодаря провалам и осталось в записи то, что стало называться хитами. У меня были не столько провалы в формате номера, сколько концептуальные повороты: всю жизнь я провел в доказательствах альтернативного пути. Скажем, к началу 1983 года понял, что меня не устраивает эстрадная литература. Мой вкус вообще сильно разнился со вкусом профессиональной эстрады. Я всегда был в оппозиции к основной массе своих коллег. И если с кем-то и сближался, то к середине 80-х все эти пути были закончены. Так, судьба мне подарила встречу с ленинградским писателем Михаилом Городинским, но как только он уехал навсегда в Европу, адаптировать его материалы было все сложнее и сложнее, потому что Миша перестал дышать тем воздухом, который его питал и отравлял, но на выходе получалось что-то необыкновенное. Как знаменитый рассказ «Ночное», когда советская делегация получила «добро» на стриптиз.
— По тем временам — история революционная.
— А вот я хорошо помню, как, находясь в какой-то компании, читал этот еще свежий рассказ буквально с бумаги, — мне нужно было проверить реакцию. И там сидел Жванецкий. Он сказал: «Ну если это смешно, я тогда ничего не понимаю!» Я про себя подумал: «Наверное, ты ничего и не понимаешь!» «Ночное» стало абсолютным хитом. Потом — больше. Я стал рушить временные параметры, читать длинную прозу на эстраде; ушел в сольные концерты — а уйдя, потерял нюх на среднестатистического зрителя. И стал этому зрителю чужд.
— А в чем проблема?
— Проблема в том, что они остались на месте в своих пристрастиях, а я хотел двигаться дальше.
— И кто победил?
— Они, конечно. Они победили на 100%, почему я в итоге покинул пространство эстрады. У меня не было для них аргументов. И когда рухнул Советский Союз, я отчетливо понял: «Все, конец прежней эстраде». И я заметался. Весной 1991 года ко мне пришел Николай Досталь со сценарием «Маленький гигант большого секса», и я, не читая, задал вопрос: «А там что-нибудь с политикой связано? Нет? Тогда буду сниматься!» А в конце 91-го появляется Сергей Юрский с предложением работать в спектакле «Игроки-XXI» — и тоже я согласился, едва узнав, что там заняты Филатов, Невинный, Калягин, Евстигнеев. Дальше был затухающий период концертной деятельности…
— Ну почему: вы встретили одаренного писателя из Томска Евгения Шестакова.
— У Жени, с моей точки зрения, как-то все не сложилось: я его уговаривал не переезжать из Томска в Москву. «Женя, — говорил я, — вас сожрет Москва, вы потеряете самобытность». Его никто не разделывал на кухне, но само желание вписаться во всю эту пургу столичную в итоге Женю сломало. И однажды, когда Женя мне принес какую-то миниатюру, я прочел и сказал: «Поздравляю, вы умерли. Это — не вы». Хотелось зарабатывать деньги, хотелось немедленной славы. Он потерял фокус в изображении действительности. А ведь какой был талант — хотя и не мой автор, по большому счету, но автор, скорее, Миши Евдокимова…
— Покойного.
— Да. Кстати, понимая всю природную одаренность Евдокимова, я ни разу не засмеялся на выступлениях Миши. Даю слово. Никогда. Потому что он — почвенник, а я — урбанист, мне его мир неведом, неведом этот способ юмора… при этом, читая Шукшина, я всегда умирал от смеха.
— Жванецкий тоже ваш антипод?
— Конечно! Абсолютный.
— Хотя, казалось бы, из одного времени…
— Михаил Михайлович, дай Бог ему здоровья, абсолютный мой антипод по мироощущению, по концентрации нарциссизма, по всему. Жванецкий — последний певец еврейской черты оседлости. После него (в этом смысле) ничего и никогда больше не будет. Кстати, растаявшая индивидуальность уникально одаренного комика Карцева прежде всего связана с тем, что рухнуло это пространство: Одесса (последний рубеж оседлости) отошла в иную геополитическую плоскость. Хотя подобной пары, как Ильченко и Карцев, на эстраде нет и не было — я это буду утверждать до конца дней. Это эталон дуэта. Но закончилась страна, умер Ильченко, и Роман Карцев оказался в вакууме. Он перестал получать от своего творческого родителя материал — Жванецкому материал был нужен самому… Вот тогда я сказал Карцеву: «Рома, твои зрители а) эмигрировали; б) умерли».
— Но позже эта самая волна накрыла и вас.
— Увы, да. И надо было искать принципиально другой выход. Потому что на эстраду пришла иная генерация, и шансов выжить уже не было. Сложноподчиненные предложения исчезли как понятие, рубленая фраза в виде репризы стала самодостаточным продуктом, не имеющая ни входа, ни выхода. То, что называется жанром стендапа. Боже мой! Видел я как-то так называемый «Дуэт имени Чехова». «Боже, — думал я, — почему эти люди на сцене?! Почему б такого рода «профессионалам» не доверить операцию на сердце, например? А на сцене все можно. В больнице, если плохая операция, пациент сразу умрет. А сколько здесь умерло — никто не подсчитывал!»
«На эстраде ни за кого не спрячешься, это рентген»
— В один момент вам начисто перестал быть интересен жанр пародии...
— Нет, ну пародировал Брежнева, Горбачева где-то до конца 80-х. Потом — всё. Это же вторичка. Тут есть опасность в собственном развитии: чем ярче ты показываешь других, тем труднее тебе доказать право на собственное лицо. Потому что шансов мало своим лицом конкурировать с теми, кого ты показываешь. Гораздо сложнее заслужить право, чтобы показывали тебя. Что такое эстрада? Тут все имеет значение — какое образование, воспитание получил человек. Эстрада — это рентген. Если в театре можно спрятаться за образ, на эстраде этого никогда не получится, в этом смысле она коварнее и сложнее театра. Гораздо!
— Полагаю, что дело еще и в публике.
— Принципиальная разница между театром и эстрадой в том, что эстрадный артист — абсолютный раб публики. Ибо публика является партнером исполнителя. А ты с нею не репетировал, ни о чем не договаривался, и ведет она себя как хищный зверь! Эстрада — это коррида. И артист полностью зависит от зала. Если он (артист) живой.
— В каком смысле — живой?
— Ищущий. Как случилось со мной — я-то оставался живым, но с этим партнером у меня перестали складываться отношения. Этот партнер мог легко крикнуть во время концерта: «Уйди со сцены», «Хватит это читать»… И как ты им это запретишь? И я ушел. Не мог быть в рабстве, не хотел. Ничего не надо — ни успеха, ни неуспеха, ни-че-го! Актеры и так зависимы: сначала — пришла публика или не пришла, а уж если пришла — будет ли крутить тобою?
— А уж про корпоративы и говорить нечего...
— Сейчас корпоративы стали приличнее, чем в 90-е. Но все равно это тяжелая история. Если на эстраде рабство, то здесь рабство в кубе. Люди сидят за столами… и чем ты отличаешься от тех, кто приносит им еду? И это можно воспринимать нормально, если… если ты до этого не собирал десятитысячные Дворцы спорта и многотысячные стадионы, где люди тебя одного слушали по 20–30, а иногда и по 40 минут! А здесь, между столов, ты не можешь справиться с 50 гуляющими пацанами с девочками. Сейчас, понятно, многое изменилось, и я если и оказываюсь на таких мероприятиях, то по ту сторону — не выступающих, но потребляющих. И все равно сжимается сердце. Помню, как однажды на подобный банкет вышел ныне покойный Ян Арлазоров, начал что-то делать — тишина стояла мертвая. И я кинулся спасать его, будучи гостем. Это просто корпоративная солидарность. Пережить это унижение было невозможно.
— Вам не могут простить фразы, что «в здоровом обществе интеллигенция не нужна».
— Интеллигенция — это некий синоним совести. Интеллигентом может быть человек, у которого нет за плечами вуза, но у него есть чувство стыда. Чувство неловкости. Я же не случайно сказал: «в здоровом обществе»…
— А до здорового никогда не дойдет?
— Нет. Нет. Интеллигент — чисто русское понятие. Нас долго приучали к мысли, что мы — не то же самое, что весь остальной мир, а раз не то же самое, значит, имеем право на свои, никому не понятные образования.
— И сейчас ничего не изменилось — с приходом капитализма?
— А мир вообще мало меняется. Кто-то сказал хорошую фразу: «Говорят, что время проходит; время стоит на месте — проходим мы». Вот мы ругаем Россию… «Я только не имею права касаться в моих статьях власти, религии, политики, нравственности, должностных лиц, благонадежных корпораций, оперного театра, равно как и других театров, а также всех лиц, имеющих к чему-либо отношение, — обо всем же остальном я могу писать совершенно свободно под надзором двух-трех цензоров». Кто сказал? Пьер Бомарше. Вот вам ответ — меняются или не меняются люди. Судьба земли, на которой я родился и прожил 70 лет, убедила меня в том, что возможен только мучительный эволюционный гомеопатический процесс. Где набраться терпения — я не знаю. Сколько поколений должно пройти — я не знаю. Могу лишь поблагодарить судьбу, что прожил эти 70 лет в уникальное время — без войны. Не мог понять, что это за стенания взрослых: «лишь бы не было войны»? А теперь мне, привыкшему к тысячным залам, говорят на полном серьезе: опасно ходить в места массовых скоплений! Теперь до меня доходит смысл этой фразы — «лишь бы не было войны». И я только этого желаю всем, кто живет на нашей земле.