Известный русско-американский журналист (литературный критик, прозаик etc.) Владимир Соловьев, живущий в Нью-Йорке, решил опубликовать книгу, в которой был бы отражен «групповой портрет шестидесятников на фоне России» — Шукшин, Любимов, Эфрос, Тарковский, Вознесенский, Окуджава... и, конечно же, Владимир Высоцкий, чей характер было выписать наиболее сложно. Ибо образ этот должен быть по-высоцки правдив, без налета лживого пафоса и предрассудков.
...Как художника я знал Высоцкого близко, в личку — на экране, на сцене и по песням, которые слушал не только в записях, но и на концертных квартирниках. Познакомил нас Женя Евтушенко в кабинете Любимова после премьеры «Под кожей статуи Свободы» — один из самых слабых у него спектаклей, хотя Юрий Петрович и попытался выжать из этой поэмы все что мог, но — не стоила выделки.
Признаюсь, что не был безразборным фанатом Высоцкого-актера, и его прославленный Гамлет надоел мне за четыре часа сценического действа до чертиков, еле выдержал — нельзя самую философическую роль на театре строить на одном хриплом крике. Зато в роли Лопахина в «Вишневом саде» — в том же Театре на Таганке, но у другого режиссера (Анатолия Эфроса) Высоцкий меня потряс. Он играл выдержанного, изящного, умного человека, но самая сильная сцена Высоцкого, когда его Лопахин не выдерживает, лишается вдруг трезвого разума и никак не может понять, что же ему привалило с покупкой вишневого сада — счастье или несчастье. Истеричный, пьяный танец Лопахина-Высоцкого неожиданно роднит его со всеми остальными героями этой странной и не очень смешной комедии Чехова. Думаю, это была лучшая роль, когда-либо Высоцким сыгранная. Несомненно, Эфросу в этом спектакле повезло на Высоцкого — как Высоцкому в свою очередь на Эфроса.
Иное дело — Высоцкий-бард: я высоко ставил не только его песни, но и его стихи и понимал его страстное, так и неутоленное желание увидеть их напечатанными: лучшие его тексты под гитару выдерживали гутенбергову проверку. С этим, собственно, и связан один эпизод в нашей семейной жизни.
В середине 70-х желание Высоцкого быть напечатанным было близко к осуществлению как никогда. Либеральный питерский журнал «Аврора», где работала Лена Клепикова, уже набрал подборку его стихов, и благодарный Володя дал приватный концерт в редакции. Лена позвонила мне, и я прибыл с нашим сыном-тинейджером Женей на этот импровизированный концерт: мой тезка наяривал часа два, наверное, с видимым удовольствием — аудитория была новой, элитной, профессиональной. В промежутках — треп, выпивон, закусон. Однако вспоминать о Высоцком у меня все равно нет никаких оснований. Тем более все кончилось так печально: в последнюю минуту обком партии снял цикл стихов Высоцкого.
Я бы и не решился дать здесь его портрет, если бы не неожиданная подмога от двух моих друзей, один из которых знал его близко — Михаил Шемякин, а другой еще меньше, чем я, — Юджин Соловьев. Оба, однако, впервые увидели его в один и тот же год — 1974-й. Один — в Париже, знаменитым художником, другой — в Ленинграде, 10-летним пацаном на этом самом частном концерте в «Авроре». На Юджина-Евгения Соловьева, нашего с Леной Клепиковой единственного отпрыска, эта встреча произвела такое сильное впечатление, что спустя несколько десятилетий, став американским поэтом, он напишет о Высоцком стихотворение...
Касаемо звездной дружбы двух больших русских художников Михаила Шемякина и Владимира Высоцкого, то хоть она и продлилась всего шесть лет, до преждевременной, в 42 года, смерти Высоцкого, да и встречались они не так часто — во время наездов Высоцкого в Париж, но обоим на эту дружбу крупно повезло — это был духовный союз по причине сродства душ. Не побоюсь сказать, что ни у Володи, ни у Миши не было по жизни более близкого человека. Именно в эти годы — 1975–1980 — Шемякин записал 107 песен Высоцкого. Помимо высокого качества самих записей необычайно важен уникальный, интимный адрес исполнения: Высоцкий пел не для безликой аудитории, а для своего близкого друга.
Великая эта дружба продлилась post mortem: мало того что Шемякин способствовал трехтомному нью-йоркскому изданию Высоцкого в 1988 году, но в приложении к этому самому полному по тем временам собранию выпустил отдельной книжкой его стихи и песни со своими рисунками. Я бы не решился даже назвать их иллюстрациями, потому как, по сути, они не иллюстративны — скорее антииллюстративны. Шемякин не просто придерживается стиховых драйвов, но отталкивается от них и дополняет. Ну да, по Декарту — тот самый щелчок, который приводит в движение в данном случае художественное воображение. Стихи Высоцкого — как источник вдохновения и кормовая база для Шемякина. Зритель может сопоставлять и сравнивать слово и изо, но вправе рассматривать эти рисунки как самостоятельные произведения искусства. Из этих семи черно-белых образов за тридцать лет выросла целая симфония в цвете — 42 изображения!
Иллюстрации к будущей книге Владимира Соловьева «Не только Евтушенко». РИПОЛ классик, Москва.Фото и рисунки Михаила Шемякина к песням и стихам Высоцкого из архива художника.
Этой итоговой книге «Две судьбы» — с текстами и рисунками, фотографиями и воспоминаниями, комментами и факсимиле — в высшей степени присущи полифонизм, трагизм, многомыслие. Она не только о сдвоенной, переплетенной судьбе двух художников, но о судьбе России под их пристальным скрещенным взглядом.
Владимир СОЛОВЬЕВ, Нью-Йорк.
***
...Совершенно справедливо заметил Дмитрий Быков, что лирика Игоря Кохановского с семидесятых годов и до нынешнего времени «являет пример непосредственности, естественности, даже разговорности». Причем, казалось бы, за бытовой интонацией стоит абсолютная человеческая надежность. Кохановский был другом Высоцкого, посвятил ему несколько песен. И сегодня, в день памяти Владимира Семеновича, мы печатаем одно из пронзительных стихотворений Кохановского — «здесь посетил меня мой друг, чье творчество — сама эпоха»...
Тогда
Казалось мне, кругом сплошная ночь,
тем более что так оно и было.
В.Высоцкий
Бывает, вспомню Магадан,
где я родился, но и где я
вторично к тридцати годам
своё отпраздновал рожденье,
начав свой путь (почти с нуля)
как журналист и стихотворец,
и мне колымская земля
сказала: «С Богом, иноходец!»
Здесь были первые шаги
трудны, но не от гипоксии
в стихии северной тайги
на самом краешке России,
где ветер, вечно груб и шал,
гулял в любое время года,
где не хватало кислорода,
а я свободнее дышал.
Здесь посетил меня мой друг,
чьё творчество — сама эпоха…
(Ему в то время было плохо —
крепчал поклёп партийных сук.)
Душой творца и скомороха
он принимал иной недуг
людской иль чей-нибудь конфуз
то словно фарс, то словно драму
своей судьбы, избравшей курс
(притом отнюдь не как рекламу)
тот, что держал его на грани
паденья в пропасть грубой брани,
где затаённая хула
всегда обжечь его могла,
как кипяток в закрытом кране.
На грани той свой дар взрастив,
канатоходцем без страховки,
рискованно, но без рисовки,
не раз хулителей смутив,
презрев падение с каната,
он шёл — в том главный был мотив
его души, его таланта,
в том видел главный свой искус
раскованный певец эпохи,
её почувствовавший пульс,
поднявший истин тяжкий груз,
познавший риска острый вкус,
вдруг оборвавший песнь на вдохе…
Я помню, как бродили мы
тогда в весеннем Магадане
среди рассветной полутьмы,
скрывающей от нас в тумане
дома, людей и те года,
что встретим, как два сводных брата,
не ведая, где и когда
меж нами клин вобьёт неправда.
Наговориться не могли,
не допуская, кроме тризны,
что где-то там, в иной дали
вдруг разойдутся наши жизни.
…Он будет всюду на виду,
как датский принц на авансцене,
незащищённый, на свету…
И славы яркая арена
закружит в замкнутом кругу
той вседозволенности ложной,
где, как в колымскую пургу,
и некогда, и невозможно
взглянуть хоть раз со стороны
на самого себя спокойно…
Он, словно в детстве пацаны,
был не способен на такое.
Он словно делался глухим
к звонкам беды, звонкам опасным,
а те, кто был в то время с ним,
поладили с его напастью,
заботясь больше о своём
присутствии в ближайшем круге,
чем о пытавшем на излом,
сжигающем его недуге,
с которым биться в одиночку
поэт не в силах был уже
и, может быть, в своей душе
на том бессилье ставил точку.
Один лишь Бог его уход
отсрочить мог бы хоть немного,
и сам поэт, ведя свой счёт,
с отсрочкой уповал на Бога…
Ещё, конечно, уповал
на женщину своей судьбины,
он с нею столько раз всплывал
со дна погибельной пучины,
сигналы SOS ей подавал,
как в песне той про субмарину…
Он лишь на Бога да Марину
в своём спасенье уповал.
Как в клетке, в суете мирской
он пестовал талант свой редкий,
подняться мог над суетой —
не мог расстаться с этой клеткой.
Я знаю, как он тосковал
о тихом доме, о покое,
но суеты безумный бал
опять захлёстывал волною.
Его знак звёздный, Водолей,
адресовал ему, как тосты,
безмерную любовь людей…
…Чем ночь темней, тем ярче звёзды.
И вся грядущая беда
была ещё небесной тайной,
когда мы встретились тогда,
весной,
в далёком Магадане.