Опера для Додина не в новинку: в Европе он ставил «Электру» Рихарда Штрауса, «Леди Макбет Мценского уезда» Шостаковича. Да и эта «Пиковая дама» не новая постановка, а перенос амстердамского спектакля 1998 года. Но сколько бы драматический режиссер ни практиковался в оперном жанре, его дистанцированность от музыки очевидна и режет слух. Похоже, что при постановке «Пиковой» Додин руководствовался тем же мотивом, который двигал Мейерхольдом в 1935 году: «Я хочу вернуть Чайковскому Пушкина». Только вот вопрос: хотел ли этого Чайковский?! И если композитор сам написавший либретто «Пиковой дамы», сознательно удалился от Пушкина, радикально поменяв сюжет, характеры персонажей, стиль повествования и создал свое собственное гениальное произведение, драматургия которого по праву считается шедевральной, то зачем режиссеру Додину, вряд ли когда-либо сдававшему экзамен по чтению партитур, взламывать эту драматургию и навязывать певцам психологические мотивации, которых нет в тексте?
Режиссура Додина выстроена по принципу «К нам едет Хлестаков». Действие начинается с конца и разворачивается... в Обуховской больнице, в которую пушкинский Германн с двумя «н» (но вовсе не оперный Герман с одним «н») попадает в финале повести. На сцене — койка в психбольнице, на ней растрепанно-лысоватый, неряшливый и довольно отвратительный Герман (Владимир Галузин). Вокруг — санитары и сумасшедшие, двигающиеся по сцене, как зомби в фильмах типа «Ночь живых мертвецов». Все события оперы — то ли воспоминания, то ли бред Германа. Персонажи появляются на стене, поют свои арии в абсолютно статичных мизансценах. Их внимательно слушают психи, почесываясь и подергиваясь (звездный час артистов миманса!). И потому кажется, что певцы приехали в богоугодное заведение с шефским концертом. Сведя сюжет к тотальному флешбэку, Додин лишил повествование движения, сиюминутности происходящего, искренности и эмоциональной естественности. Артисты запутались, не понимая, что они играют: несоответствие музыкальной и драматической задачи породило когнитивный диссонанс. Талантливая певица Эвелина Добрачева (Лиза), вынужденная существовать во всех сценах оперы возле больничной койки, растеряла естественность и очарование этого трогательного образа. Она истерит, кричит, как бы страдает. И все это фальшиво, потому что сюжет уже завершился не начавшись.
Легко представить, какая «прелестная» пастораль «Искренность пастушки» была сыграна в сумасшедшем доме силами психически больных. Ужасное раздражение вызвали переписанные слова либретто. Например, хрестоматийно известную реплику Лизы «уж полночь близится, а Германа все нет...» зачем-то исправили на «часы проносятся, что ждет меня теперь?». А в пасторали Герман–Галузин (именно он играет Миловзора в больничной самодеятельности) поет: «Мой миленький дружок, прелестный пастушок... ах, не пришлА плясать». Вот так вот, в женском роде. Вопреки грамматике, но реализму для. В напряженнейшей (у Чайковского) сцене явления призрака Графини (Лариса Дядькова — единственная из всех исполнителей, которой удается сопротивляться режиссерскому произволу) эта самая Графиня приходит к Герману в виде врача, проверяющего пульс больного. Слова «тройка, семерка, туз» она произносит, держа Галузина за запястье. И тут уже становится просто скучно от примитивности, банальности и унылого однообразия режиссерской фантазии.
Трудно говорить о работе дирижера при всем уважении к маэстро Юровскому. Тот диссонанс режиссуры и музыки, который помешал певцам, помешал и оркестру. Было много громких мест, преувеличенных крещендо и диминуэндо, которые были призваны обеспечить «драматизм». Но он остался чисто внешним. Да еще мешала фальшь в неожиданных местах — например, в дуэте «Уж вечер», который, кажется, могут дети в ДМШ спеть чисто. Удивило то, что Станислав Куфлюк (Елецкий) не попал в тональность в начале арии. Вызвали досаду ритмические несовпадения хора с оркестром. Впрочем, до того ли было хору? Поди подергайся в рассеянном склерозе — тут уж не до ритмической точности...