Три десятка записей на автоответчике.
Несколько экземпляров черканной-перечерканной режиссерской версии пьесы Маркеса «Любовная отповедь женщины сидящему в кресле мужчине». Пяток записных книжек с записью разборов, разговоров, репетиций. Сотни фотографий. Номер телефона с подписью «ФОМА». Но в прошлое дозвониться невозможно. Он часто это говорил.
■ ■ ■
— Алле, Алле, Алеша! Я в Питере, недели на две. Но завтра уезжаю в санаторий «Черная речка» под Зеленогорск. Повидаемся? Через час мы с Игорем Ивановым и Олей Антоновой встречаемся на Мойке,12. Приезжай.
Как старомодно и прекрасно встречаться на Мойке. В Питере июль, цветут липы. Нам проводят персональную подробную экскурсию, Фоменко хитро шепчет:
— Все экскурсоводки, влюбленные в Пушкина, тайно уверены во взаимности.
Потом пешком на Марсово, скамья под отцветшей сиренью:
— Петруша, поедем к нам, я холодный борщ приготовила, — приглашает Ольга Антонова.
— Да, и чача есть, сосед-грузин гонит из абрикосов, — вторит муж Ольги Александровны Игорь Иванов, художник, с которым Фоменко работал в Театре комедии.
Над кухонным столом старая икона «Всех скорбящих». Слева Петр Фоменко, справа Игорь Иванов — обсуждают предстоящую постановку «Леса» Островского в Comédie-Française.
— А вот и борщ, кладите лед, добавляйте сметану, горчицу, соль-перец.
Игорь Алексеевич наливает в граненые фужеры чачу, дружный залп. И, прежде чем закусить, Фоменко поворачивается ко мне: седина развевается под воздушной струей вентилятора, за расстегнутой рубахой тонкий шрам во всю грудную клетку. Он бьет себя в грудь и выкрикивает:
— Мы молоды!.. Молоды!
— А помнишь, Петя, банкет в Тбилиси?
— Да, я тогда премьеру выпустил в Театре Грибоедова, и пошли мы уже ночью в гостиницу «Иверия». А «Иверия» высоченная, внизу Кура течет, на крыше ресторан, где всегда до утра гуляли. И вот мы приходим, а нам не рады: официанты нога за ногу заплетаются, кухня, говорят, уже закрыта. Мы приуныли, но тут появился человек: «Вай, я знаю тебя, дорогой, ты режиссер, хороший спектакль поставил! Сейчас все организуем, угощаю!»
В пятницу пройдет день памяти великого режиссера Петра Фоменко
Смотрите фотогалерею по теме
И тут же скатерть стелют, откуда ни возьмись еще народ пришел — и все за стол сели. Человек этот тост поднимает: «За тебя, дорогой, за нашего гостя! Мы все тебя знаем, любим, так что здоровья тебе и твоим близким, дорогой… как тебя зовут, прости?» — «Петя». — «За тебя, Петя, вай!». Все встали, шумно выпили. «Второй тост я хочу поднять за Грузию, за наш гостеприимный народ, за наши традиции и нашу дружбу!» Все встали, шумно выпили, сели. «А теперь мы выпьем, — он сделал паузу и обвел всех значительным взглядом, — мы выпьем за… — и он еще раз посмотрел на всех, — выпьем за отца нашего, великого человека, гения… за Иосифа Сталина. И если кто-нибудь не выпьет со мной, то я, — он отбежал от стола и вскочил на парапет, — то я брошусь с этой крыши в Куру!» Грузины тут же подняли стаканы. А я замер и желваки ходуном — ну как пить за этого мерзавца? Сижу, соплю, а все на меня смотрят. Я не выдержал, и внятно-резко говорю: «Прыгай!.. Не буду за Сталина пить!» «Вай-вай-вай», — зашелестели грузины. И тогда этот тип спрыгнул к нам с парапета: «Не хочешь за Сталина, ну и хер с ним! Тогда — за Петра Первого!»
И все дружно выпили.
■ ■ ■
Тополиная метель во дворе ГИТИСа в нашу первую встречу… седые волосы Фомы, развевающиеся под струей вентилятора: «Мы молоды!..» Мойка двенадцать, Черная речка, Мойка двенадцать, Черная реч…
— Я три желания за всех за нас загадал!
— Какие же, Петр Наумович?
— Подольше бы не расставаться.
■ ■ ■
— Петр Наумович, ну как вы?
— Читаю Маркеса, не понимаю ничего. Чувствую себя как рыба в говне. А плавать в говне я не умею. Иной раз смотришь спектакль — все так поэтично, так возвышенно, а скука смертная, и хочется сказать: подыхайте сами со своей поэзией!
■ ■ ■
Передайте поклон Ирине от ее поклонника. Давайте созвонимся завтра в девять утра.
— А кто кому позвонит?
— Какая разница.
■ ■ ■
С утра репетировать не хотел — ступор. Прочитал пьесу в издании «Советской драматургии» и сказал, что мы много важного выкинули и теперь все надо возвращать.
— Ствол — основа дерева, но шампур — не основа шашлыка, нельзя такими сокращениями лишать пьесу мяса… и листьев.
■ ■ ■
— В 20-е годы женщины очень любили скрипачей. Понятное дело: все оголтело строили коммунизм, а скрипачи — они же на скрипках играли. Я тоже учился на скрипке, но был троечником. Вообще-то не люблю отличников: до пятого класса это хорошо, но потом надо резко менять ценности. И во МХАТе мы с корешем моим были изгоями на курсе — пили, дебоширили. Но он хоть и пил, был красив и обеспечен, он был надежный изгой; я же — абсолютно безнадежный. «Малахольный» — тетя Варя говорила. Малахольный… хорошее слово. А к старости стал меланхольный.
■ ■ ■
По радио звучит сообщение: «В Подмосковье злостными проходимцами ограблена дача художника Шилова. К счастью, не украли ни одной из картин…». Фоменко смеется:
— Хороший художник, и воры со вкусом.
А радио продолжает: «Александр Шилов в этой связи озвучил свою позицию…»
— Фу, бред: «озвучил»… Что за мерзкое слово из думского словаря. Теперь никто не говорит, не изъясняется, все — озвучивают. Не страна, а тонателье киностудии. Представляю диалог: «Милый, ты меня любишь?!» — «Конечно, дорогая, я это уже трижды озвучил и не устану озвучивать».
■ ■ ■
— Мы не умеем чувствовать счастье текущего момента. Особенно в России с ее темным будущим и непредсказуемым прошлым!
■ ■ ■
Максаковой, на репетиции:
— И вот, Людочка, здесь появляется призрак матери… Ну что ты, не понимаешь?! Ты же играла старую графиню в «Пиковой даме»… Господи, кто бы знал, как мне на старости нравится реализм!
— Петр Наумович, я тут кувыркаюсь, а вы даже не смотрите!
— Подчас закрытыми глазами видишь больше. И не надо ничего наигрывать и кого-то изображать — перевоплощайся в себя.
■ ■ ■
Петр Наумович отбыл в санаторий, через несколько дней приехала Ирина (актриса, певица Ирина Евдокимова. — М.Р.), и мы решили навестить его.
На подоконнике в третьем этаже белым флагом сушится широкая холщовая рубаха.
— Заходите, заходите! Иринушка, а вы в грозу не попали? Я поехал на велике, и вдруг гром, ливень. Лег в траву и балдел под дождем — насквозь промок.
Холодильник пациента кардиологического санатория Петра Фоменко,
только что отпраздновавшего семьдесят первый день своего рождения, до отказа забит спиртным. На столе раскрытый том Чехова с пьесой «Три сестры», весь в карандашных пометках, на кровати маленькая мягкая игрушка-собачка — еще довоенная.
— Это мама подарила, с детства всегда со мной. Странно, в моем непреклонном возрасте уже никто не произносит тост за родителей. Почему? А мы с мамой… с мамой волокли полмешка отрубей. Вы когда-нибудь ели кашу из отрубей? Тогда склады на Зацепе разбомбили и разворовали, а отруби валялись еще, мы с мамой полмешка набрали и несли — сокровище. Ночь глубокая, темно, везде светомаскировки. И вдруг зажглась сигнальная ракета (их немцы на парашютах сбрасывали, чтобы контролировать ситуацию). А свет такой яркий — иголки собирать можно. И мы стоим, ослепли, мама мешок к груди прижала и так стояла, замерев, посреди огромной площади. Ты, Ирина, прости, Адольфовна, водочки выпьешь?
— Я вообще-то водку не пью.
— Ты вообще-то не умничай. Не умеешь, так и скажи — научу. Алеша, ты же педвуз заканчивал, режиссуру в ЛГИТМиКе, а актриса Ирина Евдокимова простым таким и важным вещам не обучена, как же так?
— Недоглядел, простите…
— Простите… Холера тебя ухани! — мне так тетя Варя говорила, когда я после занятий по скрипке бегал по городу на бомбежки, а не шел домой. Как-то в бомбежку бегу по Якиманке, а в угловой дом бомба попала — фасад снесло. На шестом этаже, в квартире с обвалившейся стеной, два старика пьют из блюдечек цикориевый кофе. И один окликнул меня: «Мальчик, поиграй на скрипке». А ты, Иринушка, где училась?
— Гнесинку заканчивала.
— У Елены Фабиановны Гнесиной были огромные уши — мочки ложились на плечи. Тогда так модно было.
■ ■ ■
Репетирует с Толей Горячевым «Записки сумасшедшего»:
— Поприщин сам себя призывает не бояться озадачивать смущенные народы! Он, как князь Мышкин, безумен безумием бесстрашия. Он будто весь приделан к своим глазам, ему не нужна точка опоры, он сам точка опоры, и задумываешься — óн безумен или весь мир вокруг него? Мне интересно даже не меньшинство, а — один, один против всех. В чем сила подлинного интеллигента? Ничего не боится. Нищему пожар не страшен.
■ ■ ■
— Завтра у нас хоспис — едем получать награду «За честь и достоинство». Интересно, если выпивать не закусывая — выпивать, выпивать, выпивать… Что раньше падет — честь или достоинство? Впрочем, достоинство давно уже не в чести — обмякло. И все поголовно в золотых масках за «некомпетентность».
■ ■ ■
Среди дня удивленный звонок:
— Алле, Алеша? Неужели ты дома? Наудачу набрал номер… Ты думаешь, почему я вам звоню через день? Да просто только ваш номер помню, простой «456-0-456». А больше ничьих не помню номеров. Всю ночь листал старые записные книжки — никого уже нет, представляешь? Ни-ко-го. Вот вам и звоню. А еще постоянное чувство вины — перед всеми. И больше даже за то, в чем виноват не был. Ну, пока, я не думал вас дома застать.
■ ■ ■
Петр Наумович пошел смотреть «Царскую невесту» в центр Вишневской. Выпил водочки в буфете сто грамм, потом еще, потом пивком запил. Началась опера, хозяйка, Галина Вишневская, посадила дорогого гостя к себе в ложу — весь зал смотрит и пальцами показывает. Но — конфуз — Петр Наумович уснул, прикорнул на пышной груди великой певицы. Она вскинулась, он голову поднял:
— Ну что вы, я же просто заслушался!
— Вам не нравится «Царская невеста»?
— Нравится, нравится, я же ее ставил.
— Где, в «Ля Скала»?
— Нет, в самодеятельном театре рабочих — под баян.
Вишневская обмерла, а Петр Наумович продолжил спокойно спать у нее на груди.
■ ■ ■
— Ужас юбилеев, этих шумных репетиций поминок. Бедная З., какой фурор ей устроили на «Золотой маске» за худшую роль в ее жизни! Стало модно почитать короткий отрезок пути до ограды кладбища.
■ ■ ■
Максиму Литовченко на репетиции:
— Миленький, понимаю — обрыдло все, текст уже на зубах скрипит, но надо стараться хоть чуть-чуть проживать. Должен же быть хоть какой-то прожиточный минимум существования. Иначе не актер, а безмордый инвалид и заемная душонка чужого текста.
■ ■ ■
— Алеша, все хочу и не могу никак посмотреть вашего «Бродского». Ирина ведь одна его играет?
— Да, это моноспектакль.
— Скажи, а может она сыграть у нас?
— Конечно, с радостью. А вы ставите сейчас?
— Я спектакли ставлю, ставлю, — а они не стоят. И сезон не то что идет — доходит. Знаешь, штаны нечаянной радости — надел в кои-то веки и неожиданно нашел в кармане трешку. Но для этого нужно, чтобы была хотя бы пара штанов. А мне уже ничего не нужно.
■ ■ ■
— Люда, не ставь точки, — кричит он на репетиции Людмиле Максаковой, — и не играй в пол! К земле, что ли, привыкаешь? Успеется! А точек вообще не должно быть, фраза стремится, летит, живая, как моль — до аплодисментов, когда ее захлопают насмерть!
■ ■ ■
...И вот если спросить меня, а что в Петре Наумовиче самое яркое, самая важная его черта — какая? Не раздумывая отвечу — удивленность, благодарная распахнутость любви. Так, наверное, Фома неверующий сказал Христу: «Господь мой и Бог мой».
Фома — Фома.