Виссарион Былеев смежил веки лишь на мгновение. Пригрезилась Москва: желтенько-цыплячий особняк на Зубовском бульваре, Воздвиженка, Кремль. Звонили колокола. На душе было легко, как в начале Пасхи.
Регент встрепенулся: не колокольный благовест ублажал слух, не ласкающие арии театра «Ла Скала», а свербящий сигнал серебряного «брегета»… Екнуло сердце. Похолодев, поднес к глазам циферблат: начало третьего! Схватил в охапку пальто и кинулся из купе. Вернулся за иконой, прижал ее к груди, выбежал на перрон. «Будь неладен! Что ж не разбудил, если самонадеянно зовешься будильником!?» К неуклюжему слову рифмованно лепились столь же однобокие: «поильник», «светильник» (и совсем нескладные — «кипятильник», «холодильник», ни разу не слышанные, но вставшие рядом с несуразицами). Правильнее сказать: будильщик! Или — побудчик? Это смахивает на «попутчика». Но хоть чем назови — лишь бы исполнял свою обязанность. А побудчик не исполнил!
При свете станционного фонаря Виссарион Петрович проверил: не перепутал ли минутную стрелку с часовой? Такое случалось с рассеянным регентом. Избавления не произошло: напрасно он встряхивал корпус хронометра — несчастье постигло не понарошку. Марш из «Щелкунчика», много лет помогавший Виссариону Петровичу не опаздывать, сейчас гремел издевательски трубно — регент готов был надавать себе пощечин: подвел государя, обещал явиться в полночь и прошляпил назначенный срок, не злосчастный «брегет» виноват, а собственная раззявистость!
Камер-казаки в синих черкесках, бегавшие по платформе, обменивались односложными возгласами, звякали сабли, лебедино плыли гладко причесанные, будто заранее готовились к выходу на общее обозрение, фрейлины в широких платьях, офицеры, собравшись в группы, возбужденно жестикулировали и курили… Почесываясь и зевая, бродили камердинеры. В сводившем с ума жужжании (будто из разоренного улья несущемся) регент улавливал многоголосо повторяемое: «Государь исчез!» Слуги и повара (некоторые — в сползших штанах и распахнутых ночных рубашках, зато в белых колпаках) по-рыбьи ловили воздух разинутыми ртами. Все вместе и каждый по отдельности готовы были сорваться с места и включиться в деятельное движение, но никто не знал, с чего начать, а распоряжений не поступало.
В вагоне номер два, приспособленном под кухню, загремели котлы. Часовые с винтовками системы Бердана замерли, карауля замерший на путях состав. Начальник царской охраны Спиридович, мчавший на Виссариона Петровича с выпученными глазами, встал как вкопанный, стянул с головы папаху и вытер испарину. Ординарец императора Пилипенко, внушительный малый с окладистой бородой, рванулся к появившемуся на платформе обер-гофмаршалу Долгорукову, но споткнулся и упал. Подскочивший, чтобы помочь ему подняться, дворцовый комендант Дедюлин издал отрывистый возглас. Опухшая, опрокинутая (после сна) физиономия Бенкендорфа горестно куксилась. Демонстрируя клокочущий боевой дух, Спиридович выхватил из ножен саблю и принялся размахивать ею — каких соперников он разил? На лице попятившегося Мосолова застыла маска испуга.
— Не знаю, что предпринять, — пожаловался подоспевший старенький министр двора Фредерикс. — Ждать возвращения государя? Или срочно отправить состав в Ливадию и вызвать из Петербурга подкрепление?
— Тормозить не планировалось, — объяснял, кажется, не столько Виссариону Былееву и Спиридовичу, сколько самому себе Дедюлин.
Мосолов закричал:
— Немедленно отправить телеграмму!
Регента знобило. Он ударил по «брегету» кулаком и заставил марш из «Щелкунчика» стихнуть. Набросил пальто на плечи. В Москве холодно, а тут — парит… Сочетание теплого воздуха и озноба окончательно выбило из колеи.
Над платформой нависали ветви ирги и боярышника. Летала мошкара. Заросли акации вплотную подступали к деревянным перильцам. Перрон предстал подточенной волнами пристанью.
В проеме меж ветвями мелькнула искра — не то светлячок, не то путеводная звезда. Какое-то время регент не мог принять решение, потом, бормоча: «Путешествия — глупая затея», двинулся к сходням. Возникла слабая надежда: упущенное — поддается наверстыванию! Спустился по устойчивому трапу на пружинящую мягкую землю. Ботинки сразу отсырели: трава была влажной, влагой набрякла приправленная ароматом полевых трав ночь. «Государь в опасности», — шептал Виссарион Петрович. В голову лезло: «Мы сейчас там, где обыденные птицы не долетают до середины неширокой реки, покойники восстают из гробов и кричат: «Душно!», а призраки вышелушиваются из вместилищ-тел — и отправляются по приспевшим надобностям…»
За каждым кустом мерещился рогатый враг.
Прижимая икону к груди и чувствуя излучаемое ею тепло, Виссарион Былеев все увереннее шагал по озаренной лунным светом тропиночке. Крепло убеждение: следует в нужном направлении. Осязаемая, непререкаемая сила вела регента по известному ей маршруту и не допускала отклонений. Еще одна не вполне ясная мысль сопровождала его: «Жизнь знает, что делает и куда ведет». Влекомый этой могучей надзирающей подпругой, Виссарион Былеев вышел на простор гречишного (судя по окутавшему дурманящему запаху) поля. Едва успев подумать о жар-птице, которую изловил в схожих условиях дурачок Иванушка (сказку о Коньке-Горбунке Виссарион Петрович читал маленькому Петруше, когда тот постигал грамоту), регент услышал тпруканье и гиканье и приближающийся скрип.
Прямо на регента вырулила телега, запряженная каурой кобылой. Ее нахлестывал молодцеватый ездовой в ситцевой рубахе и надвинутом на глаза малахае. Парень осадил лошаденку. Регент замер недвижно. Издалека долетевшее эхо принесло: «Берегись!» Изъязвленный червленостью диск луны покрыл окрестности мертвенной седой бледностью. Лошаденка заржала. Виссарион Петрович зажмурился.
— Прокатить? — не то зло, не то зазывно предложил возница.
Ноги подкашивались. Виссарион Былеев присел на подводу. «Будь что будет», — думал он. Открытие, настигавшее много раз, но неизменно ускользавшее, забывавшееся, отступавшее под натиском новых событий, терявшееся в потоке более поздних наслоений, посетило его: «Все творится согласно намеченному плану. Происходит то, что должно происходить, каким бы бессмысленным и переполненным издержками ни казалось случающееся. Наличие пророков — Григория Распутина, Нострадамуса, инока Авеля, Кассандры подтверждает существование Высшей Воли и ее пристрастной заботы о грядущем. Господь потому и заповедал не хлопотать о завтрашнем, что предосмыслил каждую крупинку свершаемого коловращения. Бог сеет благо: Распутин вылечил Петеньку, исцеляет цесаревича и императрицу — и преуспевает в этом! Бытие устремлено к лучшему! То, что вершит Григорий Ефимович, не может не обнадеживать. Пока есть Богом отмеченные, посвещенные в Его веления люди, ничто не грозит непреложности сущего: у реки по имени История есть русло и цель...»
Сумбур в голове стихал, ослабевало натяжение нервов. Пространство ближайших дней не казалось угнетающим: так яснеет горизонт после шторма.
Возблагодарив Спасителя, восславив Его за то, что в трудные мгновения ниспосылает подсказку, Виссарион Петрович направил по волнам прозрачного воздуха (или сквозь них) благословение отбившемуся от рук сыну Петруше, оставшейся в Москве семье…
Зловещий ямщик оглянулся. Бесновато блеснули белки его глаз. Стало жутко. «Этот паромщик-перевозчик меня убьет», — подумал Виссарион Былеев. Он тщился увидеть рога.
Харон ухал филином и мчал, мчал. Присвистывал ветер, телега подскакивала, мысли подпрыгивали вместе с ней. Виссарион Былеев страдал: «Почему не упредил меня Распутин, что могу проспать?» Пальцы впились в икону. Только она могла спасти.
Запоздало отругал себя: в злополучное предотъездное утро он чересчур строго обошелся с сыном. Петр всего-то и обмолвился: «Собираешься в Ливадию? Освящать дворец?» А регент, взвинченный, раздраженный, в глубине души ехать не хотевший, напустился на обиженно моргавшее пушистыми ресницами чадо. Если сын из чувства противоречия и в обиде покинет отчий кров, винить будет некого, только себя. «Лишь бы детеныш не стал добычей стервятников, караулящих каждый шаг отбившихся от стада одиночек!» Захотелось крикнуть ямщику: «Поворачивай назад!» Или выпрыгнуть из телеги…
Придвинулись очертания крыш, печных труб и черневших во мраке домов. Видение рябило, морщило, как поверхность воды над утонувшим Китежем. Коновод остановил гонку.
— Ты кто? — спросил он регента, не поворачиваясь к нему.
— Служу в Успенском соборе Кремля, руковожу церковным хором, — сдавленно, надтреснутым, но уверенным голосом отозвался регент. — В соборе хранится главная святыня Первопрестольной — икона Владимирской Божьей Матери. — Он не понимал, зачем проповедует. — Имя Владимир поддается разделительной объяснительности: владеющий миром… Владимирская Божья Матерь распространяет святую силу на целый мир…
Спрыгнул с телеги и двинулся — к свету, к единственному строению, сиявшему прямоугольными заплатами окон первого и второго этажей.
Из распахнутой двери доносилось сладкоголосое пение. Встав подле ограды, за которой начинался абрикосовый сад, Виссарион Былеев заслушался.
В потоке льющихся, искрящихся лучей на крыльце показались государь и высокий бородач. Привиделось в неверном мерцании луны (или зрение подвело Виссариона Былеева?): на высоком незнакомце была ермолка. Еврейская кипа!
Виссарион Былеев перекрестился.