— Андрей Владиславович, можно довольно часто видеть, как общественность так называемого цивилизованного мира, очень живо откликающаяся на трагические происшествия, которые случаются в его пределах, довольно равнодушно взирает на куда большие по масштабам бедствия, с которыми сталкиваются иные части планеты. Можно ли, на ваш взгляд, говорить в этом случае о двойных стандартах?
— Можно. И это естественно. Свои и чужие проблемы всегда воспринимаются по-разному. «Своя рубашка ближе к телу» — это тривиальная истина. Но есть и другая сторона медали: так называемый цивилизованный мир склонен считать остальной мир менее цивилизованным и приписывать ему меньшую остроту восприятия человеческих трагедий. Дескать, они более привычные к страданиям, поэтому то, что для нас — трагедия, для них — повседневная реальность. И нельзя сказать, чтобы это было чистым вымыслом. Люди, которые живут в постоянных страданиях, частично адаптируются к ним психологически и воспринимают их с меньшей остротой, нежели непривычные. В то же время можно усомниться в том, что на Западе никто не сочувствует, например, тем же сирийцам. Сочувствующих достаточно много, о чем говорит и политика западных стран в отношении сирийских беженцев. В таких случаях нельзя говорить о каких-либо общих настроениях, поскольку в обществе сосуществуют разные настроения.
— Если тем не менее исходить из того, что стандарты различны, не вполне понятна зачастую мотивация террористов. В том, что «борцы за веру» устраивают теракты в западных странах, логика, пусть и извращенная, присутствует: шум на весь белый свет. Но какой смысл устраивать гигантские гекатомбы в их собственных пенатах, если до этих жертв мало кому в мире есть дело?
— Расчет как раз на то, что дело есть. И это правильный расчет. Варварские разрушения в Пальмире потрясли значительную часть человечества. К тому же не для всех из них эти пенаты — собственные: среди игиловцев немало иностранцев. При этом террористам нельзя приписывать исключительно рациональные мотивы. Далеко не все, что они делают, рассчитано на то, чтобы на кого-то произвести впечатление. Многое делается импульсивно, под влиянием, например, такого мотива, как ненависть к цивилизации, в том числе к ее проявлениям на собственной территории. Вообще, еще со времен Фрейда является аксиомой то, что человеческие действия далеко не всегда носят рациональный характер.
— Можно ли сформулировать некие общие принципы, по которым новости о терактах и катастрофах попадают в фокус общественного внимания?
— Первый и основной принцип — это, конечно, масштаб теракта или катастрофы, количество пострадавших людей. Второй — это уже упомянутая мною близость события той или иной стране. Катастрофа, случившаяся рядом, естественно, привлекает большее внимание, чем произошедшая где-то далеко. Хотя в условиях глобализации современное общество реагирует и на географически отдаленные события. Третий принцип — это необычность произошедшего. В автокатастрофах гибнет гораздо больше людей, чем при крушении самолетов. Однако автокатастрофам уделяется гораздо меньшее внимание ввиду их привычности и повседневности. Разве что погибнет какая-либо известная личность вроде принцессы Дианы. То же самое можно сказать о новостях из горячих точек планеты: срабатывает эффект привыкания. Теракты в Европе или в Америке привлекают больше внимания уже просто потому, что они менее характерны для этих регионов. И четвертый принцип, который я бы обозначил, — это специфическая логика реагирования на события со стороны СМИ. Например, из гибели той же принцессы Дианы наши СМИ «сделали» значимое для нас событие, хотя в действительности чем-либо значительным для России она не была. До смерти принцессы многие у нас вообще о ней не знали.
— А насколько велики, по вашей оценке, шансы российских новостей такого же, трагического, плана стать мировыми? Является ли наша страна с точки зрения этого критерия частью цивилизованного мира?
— В чем-то да, в чем-то нет. Наверное, мы все-таки ближе Западу, чем Ближний Восток или Африка. С другой стороны, мы для него не вполне Европа. То есть находимся где-то посредине. Но при этом происходящее у нас уже не раз оказывало большое влияние на Европу и мир, и на Западе вынуждены с этим считаться.
— Отличается ли в свою очередь наше собственное, российское восприятие происходящего в мире от соответствующих характеристик западного менталитета?
— Конечно, отличается. И российский менталитет, и российское восприятие происходящего имеют свою специфику. Многое задается и идеологией. Происходящее в Сирии, например, совершенно по-разному трактуется нашими и западными СМИ.
— Приходилось слышать о том, что наша страна и ее население так много пережили на своем веку, что у русских теперь не найти сочувствия, что воспетая Достоевским всемирная отзывчивость давно перестала быть «главнейшей способностью нашей национальности». Короче говоря, Россия нынче слезам не верит.
— Думаю, что эта черта национального менталитета — готовность к сопереживанию, отзывчивость — в целом сохранилась. Хотя, конечно, не у всех слоев населения. В советское время нас учили тому, что наши друзья — это развивающиеся страны, а Запад нам враждебен. И с началом новой конфронтации с Западом это отчасти возродилось: у некоторых новости о трагических событиях, происходящих на Западе, даже вызывают злорадство. С большим сочувствием такие люди относятся к жертвам терактов и катастроф в странах третьего мира. Но в любом случае нельзя считать, что наша отзывчивость является такой уж уникальной, что она не присуща другим народам. Мы видим, например, как люди на Западе сопереживают беженцам, готовы многим жертвовать ради них. Кроме того, когда речь идет об отличии российского менталитета от западного — а это очень популярная тема и в философии, и в психологии, и в других науках, — то не следует переоценивать единообразие Запада. То, что мы называем этим словом, хотя и имеет некоторые общие свойства, но в то же время представляет собой достаточно пестрый конгломерат народов и культур.
— Известно, в России негласно существует следующая установка: на региональном уровне траурные мероприятия объявляются в случае единовременной гибели более 10 человек, на федеральном — когда погибают сто и более. Но это государственный подход. А у общества есть своя дифференциация трагических происшествий?
— Строгой дифференциации, конечно, нет. Но и на неформальном уровне тоже есть свои критерии, главный среди которых опять-таки масштаб катастрофы, количество пострадавших.
— Судя по всему, присутствует также и региональный фактор. Согласитесь, что, например, новости о терактах и контртеррористических операциях на Северном Кавказе не вызывают в стране особого ажиотажа.
— Да, но так происходит не в силу регионального фактора, а вследствие того самого эффекта привыкания, о котором я говорил. Одно дело — первый теракт, и совсем другое — сотый.
— Отношение к смерти в первую очередь определяется отношением к человеческой жизни, тем, насколько высоко она ценится. И те общества, где эта цена очень низка, не вправе требовать, чтобы к их трагедиям относились по-иному, нежели относятся они сами. Согласны с такой точкой зрения?
— Нет, не согласен. Вообще, было бы нелепо, если бы происходящее в той или иной культуре мы воспринимали бы точно так же, как представители самой этой культуры. Должны ли мы воспринимать людоедство как сами людоеды? Если мы цивилизованные люди, то к смерти человека должны относиться как к смерти человека. Даже если он представитель общества, где человеческая жизнь девальвирована. Тут дело не в тех, кого воспринимают, а в тех, кто воспринимает, — в степени их цивилизованности.