— “Соньша, вот вы сейчас интервью даете, а умрете нищей под забором”, — это мой издатель так говорит почему-то все время. Поэтому я так рада этой премии…
Собственно, живет София Асгатовна с начала 90-х в Германии, а нынче приехала в Москву получить премию “Триумф” — карточку на $50 000.
— Так получилось, что премии меня выручали в трудные моменты. В конце 90-х вдруг оказалось, что я задолжала огромную сумму налоговой инспекции — за три года накопилось. А денег нет. И тут мне очень кстати дают премию “Империале”, которая целиком уходит на налоги. Вот и сейчас какое-то неуверенное состояние: не очень здорова, с глазами проблемы… Положу-ка деньги в банк, а то мысль никак не отпускает: “А вдруг хоронить не на что будет?”
Сверху сандалики, а подошв нет...
— Давайте пойдем “по писаному”: 1931 голодный год, город Чистополь, родилась София…— В Чистополе я прожила всего семь месяцев, затем семья переехала в Казань. Там и прошла моя юность. И очень рано музыка стала для меня спасением от жизни… бедной и голодной. Мать уже тогда не работала — трое детей. Отец — инженер-геодезист; семья не могла обеспечить сытого детства. Только в 1939—1940 гг. было полегче: могли купить даже яблоки! А потом — война, голод катастрофический. Отец все время был в командировках; он такого типа человек, что не выдержал бы этого напряжения. Но мать все взяла на себя: только б сохранить детям учение.
— И вы продолжали заниматься в музыкальной школе?
— Да. Хотя ходили туда почти босиком: сверху сандалики, а подошв нет. Но в школе отпускали добавочные 50 граммов хлеба, вот и идешь полтора часа туда и обратно с таким желанием!.. К тому же был дикий контраст между нищетой и высотой духа, которая шла от педагогов школы, в основном еврейской национальности. Это же выпускники ленинградской консерватории, а в Москву их пускали неохотно, вот они и приезжали в Казань, привнося особую атмосферу…
— В Казани антисемитизм проявлялся меньше?
— Такое впечатление, что его там вообще не было. Или вот я, например: наполовину татарка, наполовину русская, еврейской крови нет. Но евреи поддерживали меня как своего; позже — в другом возрасте и в других местах — я замечала, что мог образоваться клан, куда принимали лишь “своих”. Но только не тогда, в Казани…
— Сочинять музыку начали сразу?
— На уровне фантазий? Как только в доме появился рояль. Да, в бедной семье. А рояль купили. Не пианино! Чувствуете разницу? Пианино — стена, а рояль… откроешь крышку — и пред тобой ощущение высокой концертной жизни! Правда, инструмент очень плохой. “Слесарь” назывался…
— Это что ж за рояль такой?
— А я тоже никак понять не могла. Думаю, это был Schlosser — “мастер”, “ремесленник” по-немецки. А какой-то умелец подправил. Но в его “худобе” было счастье, потому что стоял бы там “Стейнвей”, родители не разрешали б нам с сестрой столько экспериментов. Струны-то доступны! Одна держит педаль, другая водит по струнам. Открылись необычайные звуковые возможности, и я сразу поняла, что это — моя жизнь. И ничего больше не хочу!
— А ничего больше, наверное, и не было…
— Вы правы. Все остальное — бедно и серо. Дома — ни книг, ни игрушек, ни растений, ни зверюшек, это недоступно для семьи. А представьте себе ребенка, который выходит во двор, а там… ни травиночки! Ни одного кустика или деревца. Лишь посередине — помойка. Отсюда и зародилась страсть моя и тоска по Дереву. Мечтала, и мечты соединялись со звуками. А как записать? Даже блокнотик не достанешь. Все, все, все было против меня. Но вот загадка — в итоге-то я выиграла.
Ходите путями неправильными
…После казанской консерватории она поступила в московскую. На композиторский. К Николаю Пейко; он прежде был ассистентом Шостаковича. Самого Дмитрия Дмитриевича на Герцена, 13, уже не было; вспомним приказ 1948 года: “Шостакович Д.Д. более не является профессором по классу композиции в связи с несоответствием профессорской квалификации”.— София Асгатовна, но именно Шостакович сказал: “Я вам желаю идти вашим неправильным путем”?
— В консерватории люди, подобные мне, подвергались очень серьезной критике. “Да, Губайдулина — талантлива, но путь ее — неправилен!” Так говорили Хачатурян, Шапорин, Кабалевский, слушая мои вещи. И не потому, что музыка какая-то особенная: им все равно было, как там что звучит. Просто в советском искусстве поддерживались те, кто отказался от собственной свободы. Рабы. А по моим глазам и делам было видно, что я не вхожу в клан “соглашателей”. Это раздражало. За это били. И вот однажды Николай Иванович Пейко привел меня к Шостаковичу, чтобы я показала свою первую симфонию. Симфония была плохая. Но Шостакович ободрил и на прощание сказал те самые слова… На дипломе мне поставили “пятерку” и взяли в аспирантуру, а моего учителя Пейко прогнали. За то, что все время защищал меня…
— Вы никогда не шли на постоянную работу. А на что жили?
— Я привыкла идти на риск: такая вот легкомысленная. Для творчества нужна полная сосредоточенность. А это несовместимо с должностью педагога или музредактора в издательстве. Писала музыку для мультиков, брала заказы на “Мосфильме”… И даже в Германии я отказалась от педагогической работы, хотя звали множество раз. А это имеет значение: если ты “при работе” — страховка дешевая, а на “вольных хлебах” только за медицинскую плати по 600 евро в месяц. На такой риск решаются немногие. Я, по крайней мере, никого не могу назвать из своих знакомых.
— Тут недавно Родион Щедрин давал мастер-класс. Выступили перед ним студенты-композиторы — причем одни девушки. Ну, может, два паренька. Их-то всех, конечно, на “авангард” тянет. Щедрин раскритиковал в пух и прах. Сказав среди прочего, что ладно девушки — они замуж выйдут, но вы-то, юноши! Вам семью кормить надо будет! А вы пишете музыку, которая не нужна… И правда: как им выжить нынче?
— Всякое творчество — путь в неизвестное. Сейчас нет идеологического давления. Но есть куда более страшное — давление коммерческое. И от него нужно быть свободным. Не бояться “неуспеха”, провала. “Надо же будет семью кормить” — это очень опасные слова. За ними следует одно: “Я должен приспособиться”. И тут… конец. Ты теряешь дар слышать истину в себе и превращаешься в циника. Что делать? Только одно слово приходит на ум: “исхитриться”. Позвать на помощь родителей, еще кого-то… Исхитриться, чтобы не погрешить против себя.
— Кстати, вас не смущает, что на композиторском — одни девчонки?
— А вас не смущает, что в Древней Греции все арфисты были мужчинами, а теперь это “женский” инструмент? Времена меняются, и слова Брамса о том, что “скорее мужчина родит ребенка, чем женщина напишет хорошую музыку”, звучат уже несерьезно. Я же вижу на фестивалях, как у девчонок горят глаза, а мальчики чересчур спокойны. За них и боюсь: вот перестанут писать…
— А может, и не надо ничего писать? Говорят же, что все музыкальные методы уже исчерпаны…
— Да они всегда исчерпаны! А когда Палестрина жил, они не были исчерпаны? Знаете, XX век сделал много хорошего — обогатил и поэзию, и музыку, и живопись… Но одна негативная вещь была: на первое место выдвинули новаторство. Новость как критерий. “Что не ново, то отжило”. Такая позиция не благостна для искусства. Более благостна моя позиция: вот листик. Осенью он умирает. А весной возвращается. Тот же самый. Только новый. Но он старый. Не надо требовать каждый день революций. Не надо хвалить художника за новизну. Да, в начале XX века революция требовалась, потому что тональная система в музыке покрылась асфальтом, надо было все это раздробить, вспахать, дать новую жизнь. Но этого на 300 лет хватит! А когда исчерпается, вновь призовем пахаря… Активность в композиторстве сейчас куда более актуальна, чем в XIX веке, ибо сейчас серьезное искусство уничтожается прагматической волной антикультуры…
Услышь себя... раз в десять лет
60—70—80-е… Три фамилии произносятся “в рифму”: Шнитке—Денисов—Губайдулина. Хотя София ни с кем из них “домами” не дружила. Могла прийти, взять очередную пластинку или ноты, но…— Я сама виновата: была некоммуникабельной. С молодежью — запросто, а вот “мой возраст” был недоступен. Дистанцировалась. Никаких праздников вместе не справляли. Лишь раз удалось поговорить с Альфредом по душам, на фестивале в Хельсинки… Но я всегда чувствовала их поддержку. Пусть и на расстоянии.
— А поддержка требовалась…
— А как вы думаете, если раз в 10 лет тебе разрешали исполнить одно сочинение? Вот Союз композиторов в кои-то веки снизошел: ладно, исполняйте, только никаких билетов и афиш! “Закрытый вариант”. Хорошо. Пианист светлановского оркестра Петр Мещанинов берет наши с Денисовым партитуры, сам набирает оркестрантов — причем к нему идут все сливки Госоркестра. Репетируют. А за три дня в союзе берут и вычеркивают наши фамилии! Официоз убивал в нас всякую надежду слышать себя, а как сочинять дальше, не чувствуя реакции публики? И это при том, что тоталитарные Советы тратили огромные деньги на культуру. В министерстве был отдел, который мог запросто купить у тебя партитуру. Но туда были вхожи лишь те, кто согласился встать на колени.
— Вас не зазывали на “правильную сторону”?
— Еще как зазывали! Один официозный композитор, имевший большую власть, как-то подходит ко мне: “Соньша, ну напиши ты комсомольскую увертюру один раз! И я тебе обещаю лучший зал, лучшего дирижера, к тому же выгодно продашь это Минкульту!” Я говорю: “Не буду”. — “Ну и останешься без черной икры в твоем холодильнике!” — “А зачем мне икра? У меня рядышком овощной магазин. Там свеклу продают. Это то же самое, только немножко лучше”. Я отлично понимала: им только дай пальчик. Одна увертюра — и влияние на душу на всю жизнь.
— Вы были так непреклонны? Ну хоть раз — сомнение, а?
— Нет. Это не дерзость ради дерзости. Это неприятие самой сути. Вот, например, Дмитрий Борисович Кабалевский рассуждает: “А почему это у молодых композиторов такая печальная музыка? Откуда трагизм? С чего? Детство у них было счастливое, жизнь счастливая — зачем наигрывать?” А я в это самое время захожу пообедать в одну забегаловку на станции Томилино в Люберцах. И вот стоит со мною рядом нищий (там едят стоя). Мы разговариваем. Оказывается, у него нет паспорта. А вы знаете, что такое не иметь тогда паспорта? Он деревенский житель, в городе не может устроиться ни на какую работу, а в колхозе ему платят по 7 копеек за трудодень. “Я не могу накормить детей. Вынужден просить милостыню. И вот она, милостыня, — я сейчас с вами обедаю”. Как вы считаете, разве я могу как художник согласиться с Дмитрием Борисовичем, у которого черная икра в холодильнике? Хочу я сама иметь такую икру? Нет.
“Соньшу надо спасать”
— Чем был вызван ваш отъезд в Германию?— В 1991 году я пришла в полное отчаяние от царящего здесь нравственного климата. Невозможно было выдержать ту накопленную злость, которая уже материализовалась. Может, молодежь и выиграла, но наше поколение принесли в жертву. Я не жаловалась. Но мой друг композитор Виктор Суслин, эмигрировавший еще в 80-е, время от времени звонил мне и по голосу знал о моем состоянии.
— Он помог вам?
— Хотя я не просила. Виктор позвонил знаменитой немецкой баянистке Эльсбет Мозер: “Соньшу надо спасать!” У Эльсбет сразу нашлись знакомые в министерстве культуры земли Нижняя Саксония. В распоряжении властей было несколько домиков для молодых художников: вам дают стипендию на три месяца и скромное помещение в мансарде, чтобы вы беззаботно могли что-нибудь создать… Вот и мне дали такую стипендию — сначала на три, потом на девять месяцев. Это был вдох! Представляете, пишу я свой “Часослов” на стихи Рильке, а потом выясняется, что Рильке жил в этом самом доме!
— Но девять месяцев кончились…
— В это время события в России стали развиваться так, что стало ясно: в моем возрасте в страну возвращаться нельзя. Сейчас я бы просто не была живой. Вообще могли убить. В почтовом ящике появлялись всякие письма с угрозами…
— За что?
— Не знаю. Никому дорогу не переходила. Но почему-то у меня вдруг оказалось так много друзей в кавычках. А остаться в Германии мне помог Гидон Кремер. Он поговорил с легендарным швейцарским дирижером и меценатом Паулем Захером. При Фонде Захера в Базеле есть библиотека и архив, где собираются музыкальные рукописи Баха, Бетховена, Булеза, Мессиана… Так вот, Захер согласился купить все оригиналы моих сочинений — как прошлых, так и будущих…
— А если на компьютере ноты набьете?
— Нет, их интересуют исключительно рукописные варианты, даже черновики… Всех этих денег мне — точь-в-точь — хватило на покупку скромного дома с садиком в деревне Аппен под Гамбургом. Я была счастлива! Сочинения равнялись жилищу; и жизнь началась как в раю. Посреди сада росло то самое Дерево, о котором я мечтала семьдесят лет…
А потом приехал Ростропович. Зашел веселый, с огромной рыбиной, с шампанским… И подарил мне рояль. Все как тогда, в Казани: из мебели — лишь раскладушка, но зато посреди комнаты — уже не “Слесарь”, но роскошный “Стейнвей”! Я играла всю ночь напролет, наслаждаясь, что теперь могу играть сколько хочу!..
— В Аппене живете одна?
— Была кошечка, но она умерла. А в Москву приезжаю к своей сестре; здесь же квартира моего умершего мужа; еще у меня есть зять: ведь дочку тоже, к сожалению, потеряла…
— Что случилось?
— Рак. Не смогли спасти. Косит сейчас молодых женщин. Но лучше не вспоминать, а то сразу начинаю рыдать…
* * *
Про таких, как София, говорят взаимоисключающие вещи. Одни скажут: “Эти авангардисты вбили последний гвоздь в гроб академической музыки, из-за чего по миру расползлась попса”. Другие: “Они вдохнули новую жизнь, подарив многообразие звучаний, связи меж которыми еще предстоит найти”. И это не мешает музыке Губайдулиной очень часто исполняться по всему миру. И не мешает публике столь же часто уходить с нее. Пусть не ложится на душу, но без нее уже нельзя.P.S. На днях Игнат Солженицын (дирижер Chamber Orchestra of Philadelphia) сообщил, что его оркестр намеревается сделать Софии Асгатовне заказ на новое произведение…