— Людмила Ивановна, вам грустно, что родились в день начала войны? Он какой-то печальный.
— Нет, не грустно. Мы же войну выиграли. Мне было 8 лет, когда началась война. И нам, детям, это было так интересно: война, шпионы… У взрослых была настоящая шпиономания: женщины в нашем дачном поселке по трое ходили, все подозрительные. Хочешь, расскажу одну историю?
— Хочу.
— Вот дядька мой (он был радист) пошел добровольцем на фронт, а рота его стояла под Химками. И он мне рассказывал: «Мы, молодые, днем дежурили, а вечером в столовой танцы устраивали. И там была одна хорошенькая подавальщица — Танечка, — с ней все танцевали. Но один командир ее приревновал. И что сделал? Объявил шпионкой, сказал, что она подавала сигналы немецким самолетам. И ее в один день, девочку, расстреляли.
— А когда вы поняли, что война — не игра в шпионы?
— Вскоре. Во-первых, я не могла сидеть в бомбоубежище (его у нас на Лосинке называли «щелью»). Это вырытая буквой «Г» такая канава, и сверху она покрывалась фанерой и дерном. (Плачет.) Меня рвало, как только я входила туда, как в могиле себя чувствовала. А когда в эвакуацию ехали… Катастрофа была в том, что никаких туалетов нигде не было. И родители на ходу вывешивали детей за окна, чтобы те пописали и покакали. В эвакуации, в Миассе, я пошла в школу. Так нам, всем московским детям, местные мальчишки кричали: «Жиды из Москвы драпают, жиды драпают» — и проволоку в глаза совали.
— Вы же не еврейка. Страшно-то как — дети детям проволокой в глаза. А про современных детей еще говорят: «жестокие, на мобильники мордобой снимают».
— Да, русские мы, чистокровные, а все равно оказалось, что «жиды» и «драпали». Однажды мы шли с мамой по улице, а за нами бежали мальчишки и это кричали. Я пару раз показала им язык. Когда мы пришли домой, мама разложила меня на полу (правда, перед этим постелив простынку) и отлупила веревкой. Мама била и говорила: «Надо сохранять достоинство. Надо быть гордой. Мало ли кто что тебе кричит». Я потом сесть не могла два дня. Но я не плакала, я понимала, что виновата — не сдержалась. Я вообще на мать никогда не обижалась: она у меня всегда была права.
Я уже давно слез не стыжусь
— В кого у вас такой сильный характер?
— И в папу, и в маму. Вообще семья у меня интересная. Прадедушка был колдун. Я серьезно говорю — мельник, на Днепре жил. Он как знахарь лечил. Да и сейчас на Украине, особенно на Днепре, есть колдуньи — я их сама видела. Ты знаешь, я дружу с Гоголевским музеем под Полтавой. И вот мы как-то едем с шофером, говорим о колдуньях, а шофер показывает на двух женщин на дороге: «Вон они идут». Женщины оглянулись, и машина наша вдруг встала.
— От прадеда колдовские способности достались?
— Нет, я колдовать не умею. Так вот о моей семье расскажу. Дедушка по папиной линии был малоземельный крестьянин и ходил на строительство Ржевской дороги. В 1905 году вступил в партию большевиков, хотя был неграмотный. В войну ему оторвало голову. А мой отец был профессором-географом, полярником, начальником зимовки на архипелаге Франца-Иосифа, и там, между прочим, открыл остров. Он так и называется — остров Иванова, маленький такой, я его в Интернете видела. А в честь дяди моего улица названа в новосибирском Академгородке. Он строил его и переправу через Днепр строил, освобождал Освенцим, разминировал Берлин (почему-то плачет) и закончил войну генералом. На удивление интересная у нас семья. И что же, после этого ты хочешь, чтоб я слабой была?
— Людмила Ивановна, что ж вы все время плачете?
— Это от умиления. А Горький, знаешь, как плакал? Слезами заливался. И Толстой плакал, поэтому я уже давно слез не стыжусь.
Был звездопад.
Я загадала — хочу быть заслуженной артисткой
— Я хочу спросить: студенты театральных училищ вашего времени и нынешнего (у вас же много студентов) — это как земля и небо?
— Страсти в работе у нас было больше. У нас все как сумасшедшие делали этюды. Вот, скажем, идет в метро Петя Фоменко и делает такой этюд: бросается на какую-то старушку с криком: «Товарищи, Стрепетова идет!!!» Двое других подбегают к ней, кланяются, а старушка — в обмороке. Или мне как-то позвонила мама нашего сокурсника Косолапова: «Мила, у вас осталось, может быть, от папы пальто?». (А у меня к тому времени папа умер.) Я говорю: «Осталось. А что случилось-то?» — «Да Саша мой на спор по Тверской шел кульбитами. Все пальто изодрал». Я, конечно, отдала.
Я заметила еще с детства — что задумаю, то и случается. Классе в восьмом сидела в августе на даче, в Лосиноостровском, был звездопад. Я загадала: «Хочу быть заслуженной артисткой». И стала. Так что в случай, в везение я верю.
— А думали ли вы, что ваша сокурсница Галина Волчек через несколько лет станет вашим непосредственным начальником? Будет давать вам роли и определять вашу актерскую судьбу?
— Лично я могла так думать, потому что Галя всегда чувствовала правду: ей все работы свои показывали. Мы с ней дружили тогда, и я ей бесконечно благодарна за то, что она не разрешила мне курить. Говорила: «Вот видишь, я курю и не могу избавиться. Я очень тебя прошу — не начинай». Она называла меня Мулькульмульк почему-то и как будто опекала. Мы были скромнейшими, хотя сейчас студенты тоже очень хорошие, приятные. Но мы страстно учились, а у них этой страсти нет. Они больше думают, как им устроиться и побольше заработать.
— А когда пришли в «Современник», загадали: хочу много играть, получать роли?
— «Современник» меня долго не принимал, особенно Кваша. Почему? Потому что я была членом партии.
Для меня устав компартии и Евангелие примерно одно и то же
— А для чего же вы в компартию вступили? Вы — артистка, и не партия распределяла роли в театрах, хотя и это право готова была присвоить себе.
— Я тебе сейчас скажу вот что. Дедушка мой был крестьянин, а крестьяне — они какие? Туда-сюда, всегда ищут, где выгоднее. И в 9 лет я сама захотела креститься, и дедушка меня за это зауважал, но спросил: «Значит, теперь ты не вступишь в пионеры?» — «Нет, все дети вступают в пионеры, и я вступлю». Так же было и с партией: я считала, что устав и Евангелие — это примерно одно и то же, просто коммунисты делали все не так. Я до сих пор коммунистические идеи приветствую, они прекрасные.
— Я никого не осуждаю: в то страшное время люди вынуждены были приспосабливаться, чтобы как-то продвинуться по службе.
— Мне не надо было продвигаться, я всегда хорошо училась. Но наш потрясающий ректор Вениамин Захарович Радомысленский сказал мне: «Девочка, у тебя никакой в мире защиты нет, ты сирота. Вступи в партию, может, у тебя будет хоть какая-то защита». (Плачет.)
— Ну и как? Защитила родная компартия?
— Нет, потому что когда я пришла в «Современник», там это презиралось. Никто мне ничего не говорил, но я это чувствовала. Они, может быть, и не хотели давать мне роли, а ничего не поделаешь. Например, поставили пьесу Розова «В поисках радости», а артисток не много, и мне там дали маленькую роль. А вот в «Матросской тишине» у меня уже была большая роль — Людки-поэтессы.
Но я получила ее не просто так (мне никогда ничего не сыпалось с неба). Людку играла одна наша артистка, а она забеременела, ей врачи запретили играть. И выяснилось это за неделю до премьеры. Помню, Ефремов сидит, обхватив голову руками: «Кто-нибудь знает текст?». «Я знаю», — говорю (я так хотела ее сыграть, просто умирала). Показала Ефремову, ему понравилось: «Играй». А у актрисы выкидыш случился, и она пришла играть. Конечно, все сказали, что должна выйти она. Я тоже так считала: ведь у нее горе. Но Ефремов — он был человек жесткий — сказал: «Нет, будет только Мила». Как я была счастлива!.. Но спектакль запретили.
Я сама была как Шурочка
— Знаменитая роль Шурочки в «Служебном романе» — тоже с чужого плеча досталась?
— Знаешь, я так хотела сниматься в кино… Страстно… Я хотела сыграть у Рязанова еще в «Зигзаге удачи», ту роль, что потом сыграла Талызина. Но меня даже до проб не допустили. Рязанов же увидел меня в фильме «Помни имя свое» — там у меня трагическая роль с одной смешной сценой. За эту сцену он и пригласил меня в «Служебный роман».
Первая проба — и я — не знаю, что со мной случилось, — я просто стала Шурой, я сразу ее знала. Потому что соседка у меня в доме была такая, и я сама была парторгом, как Шурочка. И видела всех этих женщин. Причем парторганизация у нас в театре была очень интересная — Ефремов, Щербаков, Евстигнеев, Табаков и из женщин — одна я. Ефремов так говорил: «Ее надо в райком посылать — она женщина. Она цитаты знает». А я чуть что — действительно цитаты из Ленина, из «Двух тактик», применяла. А они в райкоме этих цитат не знали. Однажды Ефремов мне велел добиться, чтобы мы стали коммунистической бригадой.
— Не поняла, вы имеете в виду театр «Современник»? И как бригада?
— Ведь Олег был очень романтичный коммунист. Он был идейным, справедливым и очень благородным. Я не знаю, что бы он сейчас делал… Он считал, что мы настолько все хорошо работаем, что спектакли у нас идейные (по правде идейные, не по указу)… Мы даже по ночам работали. «Конечно, мы коммунистическая бригада, — утверждал он, — иди и добейся!» Я пошла. И женщина там, вроде тебя, спросила: «Что? Артисты? Я спрошу наверху. Придите через неделю». Пришла через неделю. «Знаете, там наверху сказали… не надо». А Ефремов решил, что я не смогла добиться.
Я никогда не хотела быть богатой
— В какой момент, Людмила Ивановна, и почему вы решили открыть собственный театр? Потому что нет артиста, который не хотел бы иметь собственный театр? Или Галине Борисовне позавидовали?
— Совершенно нет. Я преподавала в ГИТИСе, и у меня был прекрасный дипломный спектакль «Крошечка-хаврошечка». Мюзикл!!! Волчек отказалась. Рязанов, к которому мы обратились, сказал, что не понимает пьесы, хотя вскоре сам снял фильм по «Бесприданнице». Но Волчек… вот она мудрая… сказала, что от театра должен быть депутат в райкоме и что это должна быть я. Пока я разнимала своих дерущихся сыновей на кухне, собрание в театре меня делегировало. Так я стала депутатом. Я ведь в парторганизации театра работала честно: и комнаты доставала артистам, и квартиры. Но раз я пошла в депутаты, значит, надо работать. Вот только эти собрания на много часов, они выматывали, я их ненавидела.
Однажды не выдержала, выступила в райкоме: «Мужики, вот я сижу, слушаю вас — ничего толкового. Вы как будто пришли сюда спасаться от жен. Говорите всякие бестолковые слова, а я бы за это время уже сбегала в магазин, приготовила обед, уроки бы с ребенком выучила, пошла бы на репетицию». А еще я подумала: здесь большой зал, по выходным он свободный. Хорошо бы здесь спектакли для всей семьи делать, тем более два у меня уже готовы. Так начался мой театр. У меня ведь очень все толково организовано — уже 23 года! (Плачет.)
— А из вас, Людмила Ивановна, получился бы неплохой бизнесмен.
— Нет. Я никогда не хотела быть богатой. Мало того, я — минималист. Я ведь стеснялась, когда у меня в школе шуба была лучше, чем у других, и я заставила мать ее продать. И я ничего у матери не взяла, я считала, что человек должен быть гол как сокол и делать свое дело.
— Голый — это модно, но не практично. Все-таки большие деньги дают большие возможности, особенно для человека, больного театром.
— Наверное, но я так никогда не думала. Вот теперь мне иногда надо: я помогаю студентам, я кормлю их здесь.
— О деньгах ведь все думают, и иногда даже слишком.
— Если бы у меня их было много, я бы даже не знала, что с ними делать. И миллион долларов не хочу — я неправильный человек.
— А лишнюю квартиру купить на безбедную старость?
— Зачем? Раньше у меня была квартира во дворе «Современника», но на четвертом этаже. Когда я совсем не смогла без лифта подниматься, я ее сдала городу и получила эту на первом этаже. Я могла получить всю огромную квартиру, но у меня были иногородние артисты, и я решила, что им надо дать маленькое общежитие, и отрезала часть своей квартиры. Там две комнаты и кухонька — всего 40 метров.
— С барского плеча 40 метров своим артистам отдали? А муж не был против?
— Нет, Валерик был такой же. (Плачет.)
Врач сказал: «А ну-ка, бабка, подвинься». — «Я не бабка, я — народная артистка»
— Хочу спросить вас — что в человеке должно быть такого особенного, какая сила, чтобы невыносимое горе (смерть любимого сына и мужа) он смог пережить и возродиться как птица Феникс из пепла?
— Мой врач и священник, с которым я дружу, говорят: «Это дано Богом. Раньше времени ты не умрешь». Ведь я же умирала, думала — не выживу после смерти Валерика (он же, как я в больницу попала, 4 дня только без меня прожил). И все — остановка сердца, и у Саши остановилось. Я не хотела жить, веришь? (Плачет.) А теперь мне сказано: раз я живу — значит, должна. У меня в жизни два важных постулата. Первый — лиха вы не видели, войны на вас нет. И второй — что-то делай.
— Кто вам сейчас помогает жить? Кто рядом?
— Ванька, старший сын мой — он соратник мой. Приходит, видит, если я духом пала, ругается: «Ставь цель, иди к ней». И мы начинаем спектакль придумывать, я люблю его идеи, его картины. Еще студенты мои помогают и директор театра! Каждый день приходит, о проблемах рассказывает. А проблем у нас хватает. А помогает мне Галя, замечательная женщина. Она ко мне в больнице подошла, спросила — не нужна ли сиделка.
— Что самое главное в жизни?
— Быть полезным.
— Надо прощать людей?
— Надо.
— А если очень больно сделал? А если предал самый близкий друг?
— Иди от него и больше не общайся. Я всегда отходила, у меня этого человека душа больше не принимает.
— Можно верить людям?
— Конечно, но… понимая, что обстоятельства могут его заставить что-то сделать не так.
— Жить открыто, нараспашку или «застегнуться на все пуговицы»?
— Моя бабушка мне один раз преподала урок на всю жизнь. Мне было 9 лет, я вернулась из эвакуации, мы жили у нее в Лосинке. Она ночью пошла на колонку за водой, потому что днем было много народу. Я ее жду; приходит — ведро бухнула на пол, и я вижу — руки у нее дрожат. Что случилось? Она рассказала, что увидела, как двое грабителей вылезли из чужого дома. Один с ножом идет к ней: «Ну, старуха, что ты видела?» — «Мальчики мои дорогие, как хорошо, что я вас встретила! Я теперь не буду бояться идти домой». Бандиты переглянулись, и один сказал: «Иди, мать, иди. Будем тебя охранять». И вот я на всю жизнь это запомнила: надо иногда и душой покривить. Чтобы их заставить принять человеческий облик. Чтобы заставить их вспомнить, что они — люди. Бабушка угощала пирогами соседей, которые были не очень хороши с ней. Это не подлизываться, не задабривать. Это напомнить, что вы — люди.
— Вы прожили долгую, непростую жизнь. Восемь десятков. Что вы хотите попросить у Бога?
— Если смерти, то мгновенной.
— А если не смерти?
— Очень тяжело жить инвалидом. Вот вчера меня Галя довезла на коляске до ванной, посадила на краешек — я удержалась. Потом я ее взяла за шею, и она меня посадила уже в ванну, на табуреточку. И так же я вылезла: ноги перекинула по одной… Но нечего делать, выхода нет. Не удавишься, не отравишься — надо жить.
На нашу семью, как я говорю, напал свиной грипп. Выжила только я. Зачем я выжила? Теперь должна за них как-то продвигать дело и жить. Я считаю, если человека оставили — значит, он должен быть полезным. (Плачет.)
Я была в реанимации 17 дней. А в реанимации — только смертники. И я просила сама не знаю кого: «Только вытащите меня отсюда, только вытащите». Один врач, молодой такой, мне сказал: «А ну-ка, бабка, подвинься». Вдруг я возмутилась: «Я не бабка. Я народная артистка». И его просто как ветром сдуло. Я могу помогать людям, но лишь бы не быть абсолютным инвалидом.
Напоследок я тебе читаю стихи. Пока я тут болела, я написала мюзикл «Красная Шапочка». Красная Шапочка, встретив волка, решила, что это собака. Погладила его, подарила ему красную шапочку: ведь в городах собакам шьют и пальтишки, и шапочки. Волк совершенно ошалел — и такая у него ария пошла:
Девчонка очень хороша,
Она за ухом почесала.
И распахнулася душа,
Наверно, ей вниманья мало.
Душа у волка тоже есть,
И уток есть мне не пристало.
Какая все же это честь —
Она за ухом почесала.
Я вчера Гафту прочла — он в полном восторге!
P.S. Людмила Ивановна вспоминает, как с Людмилой Гурченко они написали песню про 9 мая: «Праздник победы./ Шумит весна./ Люди на площади вышли./ Старый отец мой надел ордена…», — и был оглушительный успех. Их, непрофессионалок, обвинили в спекуляции на теме войны... Cегодня в библиотеке имени Вульфа пройдет юбилейный вечер этой удивительной женщины, прекрасной актрисы. И я не хочу, чтобы в этот день она плакала.