«Воланд еще не покинул Москву»
— Дмитрий, вот вы — коренной москвич...
— Да, я родился на Соколе, в известном поселке художников. Жили там в коммуналке в одном из немецких домиков на улице Левитана; дом наш потом снесли — пищевой институт построили.
— ...ну так вас не раздражает, что Москва — агрессивна?
— Агрессивна? Москва есть сгусток энергии. Таких городов в мире мало. Ну, Нью-Йорк... но в Нью-Йорке люди все-таки знают, что с ними будет завтра (исключая, конечно, 11 сентября), а мы, москвичи, каждое утро просыпаемся в полном неведении: случиться может все что угодно, статика отсутствует полностью.
— Зато нескучно.
— Нескучно, хотя и много отрицательного. Этакое шоу, полное эклектики — эклектичных людей и их нравов. Я не согласен, что «москвичи — трудные люди»: исторически наша «уездная Москва» была очень гостеприимным городом — при пустых прилавках столы ломились, постоянно друг к другу в гости ходили и гостям с собой набирали пакеты с едой... коренные жители это помнят. А вот те, кто сегодня приехал Москву завоевывать, как раз делают столице агрессивный имидж.
— Они же придают ей энергии...
— Проблема в том, что есть ментальность временщиков. Штука страшная: психологически сидит в человеке установка, что в отведенное ему маленькое время нужно максимально много из мира забрать...
— А не отдать.
— Вот именно. Отсюда и агрессия, и война за овладение капиталами. «Люди гибнут за металл». В этом смысле Воланд еще не покинул Москву...
— И сколь долго все это будет продолжаться?
— Вот у меня был педагог — известный дирижер Евгений Акулов, так он всегда говорил: «Самое ужасное — это продолжение зла». Зло надо пресекать. Вот тебе сделали гадость, а ты в этот момент соберись, сделай над собой усилие и... не отвечай. Всё, на тебе зло закончилось. Хоть маленькая — уже победа. Для России это особенно актуально: вся история нашего государства построена на ответе злом на зло. Я для себя решил это просто: всю дрянь в мой адрес сажаю в кратковременную память. Долговременная остается чистой.
— Но вернемся к Москве: Лужкова вовсю критиковали за Москву-Сити...
— А я не понимаю — как можно все время хаять, что «было до»? Такие же люди жили, так же работали... Лужков ушел — и сразу: как все ужасно! Мне Москва-Сити нравится. Я часто работал и в Штатах, и в Канаде, по даунтаунам тоскую — все эти небоскребы дают ощущение новой энергетики, да это просто красиво.
— Да, но усугубление пробок...
— Любое желание разгрузить Москву от пробок все равно потерпит фиаско. Это надо принять как данность. Москва так строилась, она хаотична по своей сути, тут нет параллельности. Пробки в ее сложной сети — уже на уровне ментальности. Даже экономические санкции существенной роли не сыграют — платный въезд в Садовое кольцо или еще что-то... В Лондоне тоже платный центр, но все равно от аэропорта Хитроу можно отстоять 5 часов, чтоб добраться до города... Я больше скажу: Москва провоцирует на новое. Это не какой-то там тихий городок, здесь все должно быть рядом — деревянные дома и стеклянные небоскребы. Старое должно сохраняться, но лишь то старое, что имеет свою ценность, кондицию...
— Я понимаю, что в вас сейчас говорит борец за геликоновский долгострой, отбивающийся от нападок «Архнадзора»...
— Без нового — никуда. Знаете же Уэксфорд в Ирландии, где проходит известный оперный фестиваль? Там стоял крошечный «Ройял-театр» XVIII века, по стилю близкий к шекспировскому «Глобусу», небольшой дом со смешной деревянной дверью... Ну и что? Недавно его (и близлежащие дома) снесли, чтобы построить огромный фестивальный центр, как в Глайндборне. И нет проблем! Жизнь развивается, а если все эти процессы затормозить, то мы сейчас жили бы в избах. В Москву надо привлекать новых прогрессивных архитекторов; я вот, например, большое упущение вижу в том, что Фостеру не дали построить свой «Апельсин» вместо нынешнего ЦДХ — жуткого здания...
— То есть вы тотально за все новое?
— Не во всем. Скучаю по интеллектуальной атмосфере прежней Москвы: почему, скажем, я увлекся театром? Потому что хотел ощущать эту сопричастность публике, бегающей с премьеры на премьеру — из Большого зала консерватории в Большой театр... Это сейчас билеты в Большой месячной зарплаты стоят, раньше же при всем дефиците, при всех перекупщиках театр был доступнее. А еще я тяжело переживал последнее переименование улиц. Ну просто глупость! История подарила городу новые имена — нет, надо было снова переименовать во всякие Никитские и Дмитровки. До сих пор не привыкну.
«Люди давно стали Мефистофелями»
— Ну, насчет переименований вы подставляетесь — сколько упреков будет в ваш адрес... мол, гадкая советская реальность.
— В России есть ужасная черта — это предательство. Круто оно сидит в людях! Ну куда уж дальше плыть: самого царя расстреляли. Царя! Потом возник Ленин. Но и он со временем стал никем, объектом для шуток. Сталин вознесся с мощным культом личности, тюрьмами, репрессиями — ничего не помогло: все равно развенчали. Все стали врагами. Народ предает своих лидеров, композиторов, писателей, героев — всех. Этакое заболевание, сидящее внутри общества. Нет патриотизма в смысле чисто человеческой верности, нет клановости. Никто не дорог.
— Что накладывается на ментальность временщиков...
— Верно, и от этого большие проблемы в профессиональной среде. Взгляните, что происходит с артом: андеграундное искусство становится надграундным, надграундное сходит с официальной сцены... все то же самое в медицине, образовании — сплошные перформансы. Ну как еще объяснять, что применять к России болонскую систему — это грандиозная ошибка? Нынче переход на все эти ЕГЭ вдвойне опасен: растет поколение-«гугл», которому совсем не обязательно обладать багажом знаний. Достаточно забить запрос в поисковую строку, и компьютер выдаст все тебя интересующее... Вы скажете — «ах, как удобно!». Но это подмена мозговых функций, когда часть мозга переносится в машину. Человек не тренирует себя, не впитывает знания и не анализирует их, умещая в голове. Ну и что тогда от него остается?
— Животное?
— И животного не остается: все растворяется в виртуале. А я скажу, что остается — потребление. Деньги и еще раз деньги. И не ради какой-то высокой цели, а деньги ради денег. Это и есть чума нашего века... Я не говорю, что все такие — приезжая ночью в магазин «Москва», я обнаруживаю там неинфицированных людей, покупающих книги. Эти спасутся.
— Смотря что они покупают. Тоже, может быть, потребительская мотивация.
— Знаете, сам факт покупки книги уже о многом говорит: книга — это труд, на человека переходит энергетика ее создания. Нельзя жить только рынком. Борис Покровский хорошо говорил о рыночных отношениях в искусстве: «Рынок — это место, где воруют, обманывают, где грязь, инфекция, и приходите вы туда не от хорошей жизни — это место нечистое».
— Морализировать сегодня немодно. Молодые люди бравируют тем, что «обуты в чью-то зарплату, а пообедали чьей-то пенсией»...
— Помню, бабушка (с русской стороны) говорила — «на букву „ч“ ругаться нельзя». А сейчас это — общее место. Вот недавно я ставил «Фауста» в Эстонии. Спектакль как раз про то, что Мефистофель приходит в наш мир, и вдруг оказывается, что он никому не нужен. Абсолютно безработный: ко всему, что происходит с Фаустом, темный ангел не прикладывает ровно никакого усилия! Единственное, он спрашивает у доктора: «Что ты хочешь — денег? Славы?». — «Нет, не надо». — «А что тогда?». И этот Фауст, вместо того, чтобы сказать «дай мне молодость, чтобы успеть запустить корабль на Марс, придумать лекарство от рака», говорит — «хочу трахнуть эту девчонку». Мефистофель просто теряется, обращаясь к Богу — «Господи, да что у него в башке!». Банальная физиология. Вот и кончается тем, что Мефистофель уходит, среди людей ему делать нечего — они давно стали Мефистофелями. Он тупо не выдерживает конкуренции. И в этом искренность моего спектакля: ситуация сегодня точь-в-точь. Причем Мефистофель появляется в одеждах священника...
— Вот это более чем актуально...
— Еще бы. Первое, что видишь, приходя в церковь, — это прейскурант. В свечи воткнуты бумажки — 100, 300, 500 руб., тут же — крестики, масла, крема. Начинается просто магазин.
— Я видел, как в Ярославле, в церковном магазине при монастыре продавали освященную байкерскую косуху... нет, это норма?
— Ну, если взять собор Святого Петра, там тоже сувенирные лавки внутри...
— Все-таки там другая ориентация. Здесь типа на духовность, а там нормальненько себе на туризм, храм — как достопримечательность. А Москва — не туристический город...
— К сожалению, да. И, кстати, заманить сюда можно только культурой, потому что ни моря, ни пальм, ни сервиса, как в Турции, здесь нет. Имидж — нам в помощь. Ведь помимо того, что Россию воспринимают богатой нефтяной державой, еще живет остаточный шлейф «страны Достоевского, Толстого и Пушкина». Хотя и тут кругом — упущенные возможности.
— Что вы имеете в виду?
— А вот возьмем для сравнения Зальцбург, где родился Моцарт, и подмосковный Клин, где провел последние годы жизни Чайковский. Надеюсь, не будете оспаривать схожий масштаб композиторов; вон, откройте японскую энциклопедию, прочтете парадоксальную вещь: «Ч. — японский национальный композитор, родился в России». Его там каждый дворник знает. Ну так вот. Зальцбург — это изначально маленький, ничем не приметный, провинциальный городок. Но всему миру он известен своим грандиозным Зальцбургским фестивалем, который делает 80% всего бюджета Австрии. Кстати, там тоже были снесены старые здания, чтобы построить Фестивальный дом.
— То есть это культурный бизнес страны?
— И еще какой! Они этого Моцарта толком даже не похоронили (по сведениям источников — положили тело в общую могилу, «по третьему разряду»), сейчас же, однако, продают Моцарта в виде чего угодно — те же конфеты, всем известные, там делаются в огромном количестве.
— И вот мы приезжаем в Клин...
— Да, и спрашиваем на улице у местных жителей — «А где тут у вас дом-музей Петра Ильича Чайковского?». Мало кто ответит. Зато все знают, где пивной и колбасный заводы. Это место, находящееся менее чем в 100 км от Москвы, могло бы стать музыкальной Меккой, городом-фестивалем с несколькими великолепными залами, гостиницами и так далее! Сейчас там — ни одного отеля, на весь город — три трактира... откровенно упущенная финансовая выгода.
«Спектакли ставлю для «третьего глаза»
— Как вы оцениваете нынешнее протестное движение, напоминающее театр?
— А вот так, как вы сказали, — абсолютный театр. Театр масок, в котором куча переодеваний, мизансцен, скрытых личин... Театр, местами коварный и опасный. Запросто может привести к фашизму. Нет, надеюсь, до фашизма не дойдет, но... тогда, в Европе
— В том числе и религиозные?
— Говоря о православии, я сам знаю нескольких священников, которые служат совершенно искренне. Служат и верят. Но их не большинство. Проблема в том, что православная церковь, по сути, присоединилась к государству, хотя она должна оставаться исключительно духовным институтом. Ну сами посмотрите: священнослужители ходят на всякие политические съезды, получают правительственные награды... Есть в этом какая-то нечистоплотность.
— Ну они-то говорят, мол, мы активно участвуем в общественной жизни.
— А им нельзя участвовать в общественной жизни! Получается, что уйти человеку некуда — он все равно попадает в государство. Нет альтернативы!
— Альтернативное поведение — самая большая проблема. Меня поражает, что и артистов так тянет в администрирование...
— У меня получилось от обратного. Начальником быть не хотел. Если бы не театр «Геликон», я бы занимался только творчеством — готовился бы нормально к постановкам, накапливал в себе знания и энергию, короче, был бы свободным художником — ведь это так здорово, когда нет ответственности перед людьми, не надо думать о том, что они и их дети завтра будут кушать...
— Вот и получается, что деятелей культуры порой не отличишь от бизнесменов...
— Есть две экономические формы существования артиста: одни — суперзвезды с огромными гонорарами и не меньшим растратным листом (ведь суперзвезда содержит огромное количество людей вокруг себя, оставаясь, как правило, в одиночестве — все идет на поддержание статуса). А другие — перебиваются. И, увы, часто бывают подвержены различным искушениям. Что до бизнесменов — я вот знаю нескольких, у которых есть все: яхты, недвижимость... И вдруг встречаю одного, другого на оперном фестивале. То есть подспудно их тянет к тому, чего они не понимают, но в чем нуждаются. И как бы человек ни блуждал, он все равно придет к высокому искусству, потому что это единственное, что постоянно. Вопрос: как скоро? А если не придет... значит, сделал что-то ужасное в жизни, и его не допустили до этого понимания.
— А вы не согласны с тем, что оперный жанр вымирает?
— Наоборот, он очень активно развивается. О каком-то кризисе говорить просто смешно: все оперные театры полны (их, кстати, мало для Москвы), есть множество фестивалей, развивается оперный туризм (как в случае с Вероной, Монпелье). К тому же есть чисто практический момент: драматическому режиссеру гораздо проще сделать международную карьеру через оперу (ибо язык музыки интернационален), чем через драмтеатр, где все упирается в трудности перевода — «поцелуем через стекло» называл Петр Фоменко репетиции с переводчиком за рубежом.
— Сейчас все говорят об «умирании репертуарного театра»...
— Красивые слова, не более того.
— Поясните.
— Все забывают о сути явления: репертуарный театр — это не репертуар конкретного театра, это процесс, растянутый во времени и пространстве. Когда зрителю интересно одного и того же артиста увидеть один раз в комической роли, другой — в героической и так далее. А сегодня приходит ко мне «приглашенный солист» на роль Бориса Годунова. Число репетиций ограничено, и я — что резонно — использую все его уже имеющиеся наработки. Но завтра он точно так же сыграет Годунова у другого режиссера, потом у третьего... Образ одинаков, отличие будет лишь в концепции — то есть в трюках, в приспособлении. Ибо никто из нас с актером по-настоящему не работает, режиссер перестал быть педагогом.
— И вся причина в скорости выпуска?
— И в ней тоже. Главная болезнь театра сегодня — уход из него эмоциональности. Чему нас учили педагоги в ГИТИСе? Ну уж, конечно, не концептуальному решению. Они учили ГЛАВНОМУ — нажимать на «болевые точки» в человеке. Нынче все поменялось: концепция стала важнее эмоции. Понятно, что все мы пытаемся быть на плаву, — но разве было раньше такое, что спектакли оценивали по количеству упоминаний в прессе? Тот же Анатолий Васильев сидел себе тихо в подвале и делал по году, по два спектакль на 20 зрителей. И жил ради этого. То же и у Бориса Покровского — чистый андеграунд на «Соколе»... А сейчас скажи кому-то, что будешь репетировать год — назовут сумасшедшим:
— Дмитрий, вы говорите о концепции — но ведь и вас называли «иконоборцем», «борцом с традициями»...
— Но почему я таким стал? Тот театр, который я застал, был хорошим, я его не виню... Но когда, будучи студентом, я приехал в Лондон и посидел на репетиции Дэвида Паунтни (возглавлявшего в ту пору Английскую национальную оперу), у меня произошел сдвиг по фазе. Дэвид поменял мне сознание: я увидел, что он работал так же, как учил Покровский, Ансимов, но... у него была свобода в мозгах и средствах выражения. Вернувшись, я поставил «Кармен» так, что это стало шоком для всех: действие на помойке, где и проститутки, наркоманы — жуть. В конце спектакля люди плакали... Да, я прибегал к разным формам, чтобы привлечь зрителя. А сейчас смотрю — все уже занимаются только формой и больше ничем: улицы в театре стало так много, что он перестал быть театром. И я в этом виновен, потому что меня начали имитировать... хотя это всячески скрывается. Ну и критикам форма куда интереснее, потому что описывать гэги проще — есть о чем писать.
— А с критикой нельзя играть в поддавки...
— И через это, не скрою, проходил: удовольствия не получаешь совершенно. Ведь критики как сумасшедшие каждый день ходят в оперные театры, это же ненормально. Да даже если человек пять раз в месяц посетил оперу — ему уже к психиатру надо. Нет, когда ставишь спектакль, ты должен ориентироваться на нормальный человеческий взгляд... Недавно мы с Туминасом об этом разговаривали, так он классно сказал: надо ставить не для публики, не для критики, а для «третьего глаза». Тогда и получается произведение искусства. Причем этот «третий глаз» конкретным должен быть: я лично ставлю для Покровского, или Ростроповича, или своей бабушки. Представляю, будто они в зале. И сразу возникают понятия чести, совести, чистого контакта с произведением. Честно скажу: побоюсь что-то сделать не так...