— Скажите, в Лос-Анджелесе какая сейчас погода?
— Солнечно, кругом пожары. Так что воздух не идеальный. И без того здесь смог, очень много машин. Но вот эти пожары мне напомнили наши торфяные подмосковные страдания.
— Значит, про родину помните всегда?.. Кстати, тут некоторые считают, что у нас сейчас небольшая «оттепель». Но вы-то еще помните настоящую «оттепель», хрущевскую. Ну а морозы в политическом смысле вы испытывали на себе — цензуру, худсоветы? Как вы с этим жили в Советском Союзе?
— В свое время моя мама была борцом за права человека, инакомыслящая в каком-то смысле. Хотя была героиней войны, своей кровью и своим телом послужила стране. Тем не менее после войны она стала писать письма Хрущеву по поводу допущенных ошибок в отношении невинных людей, сидящих в тюрьмах… Сначала ей пригрозили, потом засадили в психбольницу. Я был тогда мальчишкой, студентом ВГИКа на втором курсе, мне приходилось ездить под Днепропетровск, чтобы ее освободить. Это, может быть, даже тяжелее, чем цензура, потому что доказать что-либо психиатрам было очень сложно. Они меня «успокаивали» тем, что Гоголь был неуравновешенный и больной психически человек, многие другие выдающиеся писатели. «Ваша мама подлечится, все будет хорошо». Я отвечал им, что мне уже больше 18 лет, я могу взять ее под свою ответственность… Вот такое было с нашей семьей в ту «оттепель».
— Но вы ведь совсем не знали своего отца. Они же с вашей мамой познакомились во время войны, потом родились вы, а отец уехал в Армению, где у него была другая семья, а вам долгое время говорили, что он погиб. Потом у вас был отчим, который ушел от мамы, когда она смертельно заболела. Как вы жили с этими трагическими ощущениями, как это сказалось на вашей психике, сознании?
— Мне было трудно, конечно, я же видел, как тяжело маме. Она болела очень часто, потому что прошла войну, в концлагере была, там ее приговорили к смертной казни. Бежала, была беременная в это время, ее изнасиловали. Видеть ее неустроенной, понимать ее трагедию — конечно, мне было больно. Может, неосознанно, но к отцу я чувствовал не озлобленность даже, но неприязнь. Потом узнал, что он жив, что у него семья, двое детей. Они не были с мамой женаты, у них случился партизанский роман, кратковременный. Не знаю, был ли он пылким, но, во всяком случае, в результате родился я. Поэтому в какой-то мере я признателен отцу. Но со временем годы как-то меня примирили с отцом, я стал больше его понимать и в этом смысле его простил.
— Вы не хотели его найти там, в Армении, повидать?
— Я нашел, но только его могилу. Он умер в 91-м году, как я потом узнал, поэтому я просто побывал на могиле молча с моим сводным братом, который живет в Армении. Скромная могила человека, которого я не знал, но кровь которого и какие-то качества я таинственным образом перенял. Что-то я в себе вижу от матери: ее прямолинейность, горячность, ее артистизм, яркость. В то же время нахожу в себе черты своего отца: сдержанность, скрытность, недосказанность, внутренняя жизнь — больше, чем можно увидеть снаружи.
■ ■ ■
— Вашей первой ролью в кино было участие в знаменитейшем фильме Шукшина «Живет такой парень»…
— Да, это был мой дебют. Правда, Хуциев считает, что он меня открыл в фильме «Мне 20 лет», хотя я там сыграл проходной эпизодик и сам себя с трудом вычисляю.
— Но это было ровно 50 лет назад. Вы помните те свои ощущения?
— Да, помню, мне это очень дорого. Шукшин в те годы не был еще очень известен как писатель, но мы уже видели фильм «Два Федора» с его участием, он считался хорошим артистом. Мы знали, что он режиссер, закончил курс у Ромма. С нами училась Лида Александрова, которая с ним была дружна в эти годы. Я выделялся на курсе, считался лидером, и она много рассказывала обо мне Василию Макаровичу. Потом позвала его на один из наших актерских экзаменов. Я играл, не зная, кто сидит среди зрителей. Шукшин вызвал меня на студию Горького. На фотопробах оказалось, что я выгляжу как-то иначе. Он позвонил, сказал: «Вызовите его еще раз, потому что артист наш косит». Шукшин посмотрел на меня в натуральном виде и сказал: нет, ничего, все нормально.
— А с Беллой Ахмадулиной на съемках вы не встречались?
— Но не до такой степени, чтобы мог рассказать про нее. Мне нравилось ее странное произношение, вид, но никаких дружеских отношений у нас не было. Она была удивительный человек, своеобразный, очень редкий. И ее манерность — приятная, не раздражающая...
— Вам уже тогда говорили, что вы похожи на молодого Ульянова-Ленина?
— (Смеется.) Не говорили ни до, ни после. Стали говорить, что более-менее похож, когда я в гриме уже появился. Перед тем я снялся в главной роли в фильме «Первый снег» — военная история, и художником там был Борис Дуленков. После он встретил меня в Институте кинематографии и вдруг стал очень внимательно мой лоб разглядывать. «Борис Дмитриевич, что происходит?» — недоуменно спросил я. «Пока ничего, — ответил он, — но, может быть, вас скоро вызовут». И действительно, меня вызвал Марк Донской, режиссер фильма о Ленине. Стали гримировать, мучиться, потому что надо было сбрить волосы на голове, брови у меня слишком к глазам растут, надо было и их сбрить, покрасить. Утверждали сложно, ведь роль конъюнктурная. Проверяли все: кто я такой, не замешан ли в каких-то нехороших вещах, не был ли на курсе чересчур фривольным. То есть я должен был соответствовать «цельности и великим качествам» Ленина. Я-то себя вообще никак не видел похожим на него! Но гримеры очень старались, я хорошо подражал, картавить научился, жесты перенял по видеохронике.
— Но вы же понимали, что такая роль может поставить на вас крест как на актере. Ведь потом отрицательные роли, сложные, не дадут играть, запретят.
— Это больше всего меня смущало. Я был рад и горд тем, что играю Ленина, но не потому, что престижно. Я знал, что это хоть в какой-то мере поможет моей матери достойно завершить свою жизнь. Она уже очень тяжело болела, и за несколько месяцев до ее смерти появилась картина «Сердце матери». Она была горда мной, потому что весь ее тяжкий материнский путь, страдания в какой-то мере окупились сознанием, что сын вырос в хорошего артиста, получил большую роль. А для советского артиста это была самая большая роль, которую он может сыграть. Это меня примиряло и с недостатками фильма, и с недостатками моей игры. Но играть Ленина постоянно я не хотел, хотя тут же меня засыпали такими предложениями. А я отказывался — и правильно делал. Но очень признателен Донскому еще и потому, что он меня направил в сторону режиссуры. Наблюдая его работу, я стал больше увлекаться этой новой профессией.
— А когда вы играли в «Рабе любви» у Михалкова и видели его метод, атмосферу его съемок, она вас не заражала?
— С Михалковым мы как режиссеры дебютировали одновременно. Он сделал «Свой среди чужих», а я — «С тобой и без тебя» с Нееловой и Будрайтисом. И я переключился на режиссуру, актерская работа меня тогда уже мало интересовала. Но меня все равно приглашали сниматься хорошие режиссеры, и я отвечал на их предложения. Вы правы, Михалков научил меня создавать на площадке дружелюбную, компанейскую, любовную атмосферу. А когда снялся в фильме «Это сладкое слово — свобода!» у Жалакявичюса, то, работая с ним, я понял, что такое нерв, темперамент, ритм. В общем, каждый режиссер в какой-то мере помогал мне осваивать эту профессию. Я всегда наблюдаю, учусь, продолжаю учиться и сейчас.
— Вы сыграли Штирлица в фильме «Пароль не нужен» за пять лет до Вячеслава Тихонова, до «Семнадцати мгновений весны». Потом случайно, в шутку, не подходили к Тихонову, к Лиозновой, не говорили гордо: «А первым-то Штирлицем был я»?
— Я открою вам маленькую тайну. Когда вышел «Пароль не нужен», Юлиан Семенов был очень доволен моей работой. Я тогда познакомился с режиссером Татьяной Лиозновой, и мне сказали, что она всерьез рассматривает мою кандидатуру в «Мгновениях…». Но оказалось, что если в том фильме, где я играл, Штирлицу-Исаеву было 30 лет, то в годы войны ему должно быть 45–50. А мне исполнилось всего 23 года, и я был слишком молод, чтобы перепрыгнуть в другую возрастную категорию. Так что взяли не меня, а Тихонова, что, в общем, правильно.
— Из ваших режиссерских работ мне больше всего дорога «Не стреляйте в белых лебедей». Очень пронзительный фильм.
— А повесть Бориса Васильева, по которой я снимал, еще пронзительнее. Но до сих пор мало кто знает, что режиссером здесь являюсь я. Как-то мы снимались в фильме и разговорились с одним артистом, довольно известным. «Ну а что ты снял?» — допытывался он. «Не так много», — ответил я. «Назови последний», — продолжал он меня поддевать. «Не стреляйте в белых лебедей». «Ты снял этот фильм?! — недоуменно воскликнул он. — Я смотрел его, две серии, прекрасная картина, но даже не понял, что ты режиссер». Это судьба режиссера, который вкладывает в картину всю душу, волнение, эмоции, знание жизни, а зритель западает прежде всего на героя фильма. Все помнят работу там Руслановой, Любшина, они там просто прекрасны, но про меня не знают.
■ ■ ■
— Ваш брак с Верой Глаголевой — какая-то сказка. Очень красивая пара, об этом до сих пор все говорят. Две дочки. Но вы расстались. Плохого уже не помните, время отфильтровало?
— У нас хорошие отношения. И у Наташи, моей нынешней жены, тоже хорошие отношения не только с Верой, но и с детьми. Теперь у каждого своя жизнь. У Веры она хорошо сложилась, у меня — тоже, мы нашли свои вторые половины, и каждый из нас счастлив. С девочками мы видимся, перезваниваемся, на днях рождения бываем вместе. Мы часто с Наташей ездим в Москву, у нас квартира там, а здесь, в Лос-Анджелесе, мы как бы отогреваемся. Но есть еще важное дело, о котором мало кто знает. Мы с Наташей приезжали в российские города, бесплатно привозили американских докторов, которые делали приговоренным уже детям операции на сердце. Возили их в Штаты за наш счет, помогли многим тяжелобольным.
— В России считается, что творческие люди, уехавшие в Америку, просто не могут быть успешны, потому что никому там не нужны. Сразу вспоминают Бориса Сичкина, Савелия Крамарова, даже Владимира Машкова. Ну а вы как оцениваете свою американскую судьбу?
— Я здесь немало сделал, много проектов находится в работе. Но для меня одним из самых радостных свершений оказалась очень близкая дружба с Рэем Брэдбери. Она началась как бы нечаянно, а потом мы привязались друг к другу, бывали у него с Наташей каждую неделю по 2–3 раза, пили красное вино с сыром, говорили об искусстве, о литературе, о жизни, о России. Для меня общение с таким человеком искупает вообще всю поездку, независимо от того, что я писал сценарий для «ХХ век Фокс», что я сделал тут несколько фильмов. Дружба с таким мастером, выдающимся писателем-фантастом, многому меня научила — пониманию жизни прежде всего. Более того, он практически заставил писать меня сценарий «Вина из одуванчиков», больше никому его не доверил. Посмотрев мою первую студенческую музыкальную короткометражку по его знаменитой повести, он проникся пониманием, что мы как художники могли бы дополнить друг друга. На разных встречах с журналистами Брэдбери вдруг повышал голос: «Родион, где ты сидишь? Ну-ка покажись». И, указывая пальцем на меня: «Вот он будет делать этот фильм. Уверен, что фильм будет прекрасный!» А мне приходилось подниматься, кланяться. К сожалению, при его жизни нам не удалось проект пробить, и сейчас мы в поиске, ищем деньги.
— А в общем, чему вас научила Америка?
— Чему она может научить? Какие-то внешние вещи мне нравятся, например оптимизм. У нас в России, когда спрашиваешь человека: «Как дела?» — он сразу переспросит, посмотрит кисло и давай тебя грузить. А в Америке бодряще, иногда фальшиво, но в основном искренне обязательно ответят: «Great! Wonderful!» Может, они и дрессированы, но это приятнее, чем вечно недовольная, порой озлобленная реакция. Брэдбери говорил мне, что каждый раз, когда просыпается, благодарит Бога, что он жив. И что он каждый день ждет, что его что-то удивит. Вот такое отношение к жизни — главное, чему меня научила Америка.