Дело же не в «священной корове» в виде Достоевского («ах-ах, как можно из этого делать мюзикл?»), дело в том, что лично ты (ты — композитор Артемьев, поэт Ряшенцев, режиссер Кончаловский, идеологи Швыдкой и Смелянский) можешь предъявить миру через Достоевского? Какие акценты расставить, какие вопросы задать?
— Михаил Ефимович, рок-опера Артемьева «Преступление и наказание» была написана примерно 35 лет назад, и примерно тогда же стартовала в «Ленкоме» «Юнона» и «Авось» — музыкальный хит на базе драматического театра, равного которому по актуальности и крепкой живучести так и не было создано. Понятно, что материал очень разный (однако русский), но вас роднит блестящее созвездие талантов, работающих над постановкой буквально «на нерве». Станет ли ваше «Преступление» своего рода «Юноной» на ближайшие годы?
— О, это нужно спросить у тех, кто будет жить лет через пятьдесят... Надолго ли — не знаю. Думаю, что надолго. Пока же мы начинаем в сроки — с 17 марта для публики, но, прислушавшись к совету Немировича-Данченко и Станиславского, что «критиков нужно приглашать после 10-го спектакля», прессу и театральную общественность начнем звать числа с 25-го (с юбилея Шифрина, а он у нас занят в роли Порфирия), официальная же премьера — 31-го. Я понимаю, что это несколько неожиданно (назначать не первый, а последний спектакль в блоке премьерным), но «публика премьеры» в отличие от обычного доброжелательного зрителя — это не самое простое явление: вы же знаете, как у Чехова «Чайка» провалилась в Александринском театре. Но провалилась она только на премьере, а затем прекрасно шла, и шла довольно долго. Вот и у нас должно быть время, чтобы что-то проверить, что-то поправить... Нет, и 17-го все будет хорошо, но из суеверия мы должны «наиграть» «Преступление».
— Сложностей много?
— Конечно. У нас невероятная декорация: может, для Большого театра она и простая, но нам все это в новинку — радиоуправляемые стены, комнаты; все происходит на электронике, которая в отличие от человеческой тягловой силы имеет обыкновение глючить в самый неподходящий момент... Я уж не говорю про мэппинг (видеопроекции на стены), которого никогда прежде в русских театрах, думаю, не было. Понятно, что Андрей Сергеевич Кончаловский, как человек, пришедший в театр из кино (а не наоборот), уделяет серьезное внимание визуальному ряду (тоже), но зрелище зрелищем, диснейленд диснейлендом, главное же — это человеческое содержание, которое исходит от исполнителей ролей Раскольникова, Сони, Свидригайлова, Порфирия...
— Разумеется, вы рискуете, предъявляя современному зрителю своего современного Достоевского...
— Мы это понимаем. Да, рискуем сильно. Достаточно взять артемьевскую полистилистику (удивительное умение соединять в одном произведении народное искусство, популярную эстраду, высокий симфонизм etc.): не сомневаюсь, все это нам отзовется — критике будет где разгуляться. Да, для нашего человека этот роман святой, сакральный, культовый. Почти священный. Роман на ту сквозную тему, которая всегда мучила самого Достоевского — он очень боялся преступления и крови во имя некой, пусть и самой благой, идеи. Во имя идеи бывает любовь, созидание. Но кровь и разрушение «во благо» — опаснейшая вещь для русского сознания.
— Что можно сделать во имя идеи, а что нельзя — главный вопрос «Преступления»?
— Один из самых существенных. Уверен, кто-то потом скажет: «Зачем вы испереэстрадили Достоевского? Почему местами звучит легкая музыка?» Да, но та культурная стихия, в которой писал Достоевский, тоже была полистилистичной. Он тоже в какой-то степени писал «романы с продолжениями» на уголовные темы. И пусть это звучит кощунственно, но «Преступление и наказание» есть великий детектив; и «Бесы», и «Карамазовы» — это яркие фабульные произведения, при этом с гениальной философией, великими страстями и исключительным восприятием мира. То есть наверху вертикали — глубокая философия, внизу — просто история для чтения. «Преступление» — это тоска по некой мировой гармонии, однако гармония эта все равно не стоит слезинки ребенка. То есть на вопрос «можно ли переступить черту» Достоевский отвечает однозначно: нет. Убивать нельзя! Ницшеанство отвергает. Темы Достоевского и темы нынешней жизни одинаковы.
— Ясно, что изначальная музыка Артемьева претерпела изменения — как минимум была серьезно сокращена...
— Когда мы только обсуждали с Андреем Кончаловским саму возможность — ставить или не ставить, прослушали рок-оперу Артемьева еще раз, я сразу сказал: это произведение, написанное в эпоху «Иисус Христос — суперзвезда!», с массой лирических ходов, невозможно для постановки сегодня. Посмотрите за окно — мир нынешний куда более ожесточенный, чем 35 лет назад. Сегодня парень берет автомат, расстреливает случайных людей, а потом заявляет, что он «стрелял в ад». События происходят настолько страшные, что людей надо чем-то зацепить, чем-то достать. Мы, завтракая, включаем телевизор и преспокойно наблюдаем за конфликтом в Сирии, в соседней Украине, в других точках — это стало повседневностью. В 60-е в США по ТВ стали впервые показывать вьетнамскую войну, после чего появилось выражение, что «войну выиграло телевидение». Потому что американцы, увидев всю эту катастрофу, начали народное движение против войны. А сейчас телевизор не вызывает никаких эмоций, наоборот, за эти полвека война вошла в каждый дом.
— И вы решились на жесткий разговор?
— Конечно. Надо заставить людей понять, что смерть — это смерть, убийство — это убийство, и этому нет никакого оправдания. Сегодня все преспокойно рассуждают: «ну, будет Третья мировая война», «ну, будет ядерная бомбардировка». Когда только изобрели атомную бомбу, был ужас, что человечество может исчезнуть (почитайте публицистику и литературу тех лет), а теперь каждый день слышим: то у ИГИЛ есть атомная бомба, то у Ирана она есть, то у Северной Кореи. «А я в вас сейчас пульну», — раньше это и в голову не могло прийти, а сегодня стало простой информречью. Поэтому спектакль наш консервативный. Он против революции. Против крови. Может, он кому-то даже покажется «провластным» — вот, мол, вы против Майдана и Болотной (в их радикальном варианте). Но нам тут стыдиться нечего: любая революция для России будет смертным приговором, любая. Консервативная, либеральная, фашистская, большевистская — любая. Мы против того, чтобы ради благой цели снести всё любой ценой. Это будет колоссальная ошибка и для России, и для мира. Мы всего этого и так нахлебались, и ничему не научились, к сожалению.
— Эпизод с чтением легенды о воскрешении Лазаря как-то вами трактован?
— Кончаловский реализует тот спектакль-послание, который ему кажется важным. Кому-то он может показаться излишне религиозным, ведь финал у нас — «они читали воскрешение Лазаря и плакали». Набоков в своих лекциях разносит сцену с воскрешением Лазаря как сопливую, слюнявую сентиментальность. У нас будет некая сентиментальность, но... спектакль ставит человек, который внимательно читал Набокова. Андрей Сергеевич очень хотел, чтобы на наше «Преступление» пришла молодежь. Он многое для этого сделал — и с точки зрения музыки, и с точки зрения текста. Он учитывает психологию «скольжения», клипового сознания. Но при этом умеет сконцентрироваться на главном. Это спектакль о них — о молодых, бунтующих в силу своей молодости, максимализма, не учитывать их мнение невозможно. Что получилось в итоге — не знаю. Посмотрим.