Часы Таирова неожиданно стучат, если им не нравится гость
— Евгений, две шестерки в сезон. Для тебя это дьявольская цифра? Спрашиваю, потому что вокруг Пушкинского (бывшего Камерного театра Таирова) всегда много мистики — то тень актрисы Коонен по ночам бродит по театру, то еще что-то.
— Поначалу, не буду врать, знаки такие были. То из-под таировских часов в моем кабинете пыль вылетала, то кто-то рассказывает о том, будто что-то такое в ночи видел… А мне-то кажется, что это больше игра воображения. Но в какой-то момент я понял, что с этим надо взаимодействовать, а не пугаться.
— То есть вступил в преступную связь с потусторонними силами?
— «Вот неплохо, может быть, начать на этом деньги зарабатывать или пиар делать?» — подумал я. И у нас начались ночные экскурсии в театре: спектакль закончился, и уже разобрали декорации, наши сотрудники водят зрителей по театру и рассказывают про…
— Привидение актрисы Коонен? Кто-нибудь видел хотя бы шлейф ее плаща?
— Вот я и подумал, может, в эту экскурсию включить работу артистов — они будут мимо экскурсий пробегать или пролетать на лонжах. А если серьезно говорить, то в прошлом году мы уже в эти игры не играли, а повернулись впрямую к нашим предшественникам. И надо сказать, я почувствовал какое-то их благоволение. И подумал, что, может быть, все разговоры о мистике в Пушкинском не напрасны: ведь обида основателям Камерного театра была нанесена мощнейшая, трагически закончившаяся, и поэтому какой-то дух, их энергия здесь существуют. Трагическая история об отнятом театре и рождает слухи и домыслы. Но из-за того, что мы повернулись к ним лицом и низко поклонились, признали их отцами-основателями, я стал чувствовать какие-то знаки их одобрения.
— Например?
— У нас постоянные аншлаги, много приглашений на гастроли, спектакли номинируются на престижные премии. С одной стороны, это можно объяснить тем, что у нас появились конкурентоспособные спектакли, пришел успех. А с другой — если продолжать верить в мистическую историю, я уверен, что успех пришел не без согласия невидимого духа наших предшественников.
Вот, например, часы Таирова… Они вдруг неожиданно стучат, издают странные звуки. Вот им не нравится человек, который ко мне пришел, и тогда начинается: что-то жутко скрипит, стучит…
— Я уже боюсь.
— В театре от того времени мало чего осталось. Даже в советское время Пушкинский был каким-то несоветским уголком: антиквариат, и не только российский. Теперь же остались только эти часы да люстра в кабинете.
Мои успехи — не только за счет фейса
— Сезон ты открыл в вашем роскошном Пушкинском фойе. А на него страшно и больно смотреть: по мраморным стенам — трещины, на уникальном потолке — грибок… Когда наконец его приведут в достойный вид? Есть шанс?
— Я думаю, в ближайшее время шансов нет. Реставраторы, которые приходили все эти годы, говорили, что ни в одном театре нет таких фантастических исторических интерьеров, но… реставрация требует колоссальных денег. Трещины по стенам возникают от того, что фундамент находится в чудовищном состоянии — труха практически.
При прежнем руководстве Департамента культуры был сделан проект реконструкции, все обсчитано — больше миллиарда рулей. Но проект этот предусматривает переезд на другую площадку, как переехал на Яузу «Современник». А сейчас, когда к нам только пошел зритель, и впервые за последние десятилетия посещаемость составила 95%, мы не можем бродяжничать: театр погибнет. Страшно даже за «Современник», где есть бренд, годами все налажено и есть инерция успеха. А для нас, когда мы только набираем… это вообще нереально. Александр Кибовский, новый глава департамента, впервые оказался в нашем здании как раз будучи специалистом по памятникам архитектуры — его эксперты обалдели от красоты…
— Вот мне эта старая сказка нравится: все обалдевают, обсчитывают, а воз и ныне там.
— Ничего не делается. Меня больше поражает, что у нас занимаются в основном фасадом города: летом перерыли Большую Бронную, поменяли коммуникации, сузили проезжую часть — все это здорово, но… Напоминает немножко потемкинские деревни, потому что внутри наших дворов и дворцов все несколько иначе. Вот в Пушкинском театре последний ремонт был в начале 80-х.
Тут важно понимать, что я получил в наследство не только малоуспешный театр, который Роман Козак сдвинул с мертвой точки, но в плане техники, инфраструктуры он был в ужасном состоянии. Мы пока, как Гоголь-центр, не кричим SOS, хотя нам очень непросто. С того момента, как я пришел в театр, дотации не увеличились ни на копейку. Если у меня есть выбор — финансирование постановки или покраска стен, я выбираю первое. Мне не хотелось бы такой выбор делать, но такова действительность. Все московские театры живут трудно. Мои бонусы, как и у других новых худруков, закончились. Началась взрослая жизнь. Тут один из руководителей московского театра как-то бросил мне и Кириллу Серебренникову: «Вот теперь поживите как все».
— Зато это здоровая конкуренция без преференций определенным театрам со стороны руководства. Это же честнее: только так можно понять, кто есть кто и кто чего стоит.
— На самом деле всё полосами: вот у Олега Меньшикова был трудный период, а сейчас движение происходит.
— Наверное, он умеет работать со спонсорами, спонсоры его любят.
— Он не только умеет работать со спонсорами. Он просто Олег Меньшиков. А Меньшиков, как и Джигарханян, и Ширвиндт, для спонсоров значит больше, чем Писарев. Если бы я планировал быть художественным руководителем, я налаживал бы связи с банкирами с 18 лет.
— Ты им завидуешь?
— Не завидую, но я говорю: мои успехи — не только за счет фейса.
— А ты умеешь дружить с начальством?
— Не умею. И не хотел бы этому учиться. Я даже пробовал поучаствовать в совместных ресторанно-банных предприятиях, но чувствовал, что я там чужой. Я всегда дружил с теми, с кем хотел дружить. И мои друзья не изменились с юношеских времен. А из артистов я дружу только с Виталием Егоровым из «Табакерки», потому что мы дружим с института. Остальные мои друзья не артисты и никак не связаны с театром. Я не могу делать ничего, что мне не приносит удовольствия. Если мне будет комфортно, я откажусь от любых денег, потому что мне кажется, что важно заниматься тем, что тебе в кайф.
Табаков, провожая меня из МХАТа, сказал: «Помни, куда артиста ни целуй, везде будет ж…»
— За эти пять лет у руля Пушкинского: твой кайф?
— Сначала я почувствовал НЕ кайф ответственности. Когда Олег Павлович Табаков провожал меня из МХАТа, он сказал: «Теперь ни один человек не скажет тебе «на», а все будут говорить «дай». И помни, куда артиста ни целуй, везде будет ж…» Одно дело сказать, а другое — почувствовать: увеличьте материальную помощь, дайте роль, отпустите на полгода на съемки, устройте моего сына в детсад, повысьте мне зарплату… Все стали просить увеличить зарплату. А Табаков предупреждал: «Увеличишь одному — все пойдут. Или ты делаешь повышение всем, или никому».
Ты же был для всех милый парень, ты ставил спектакли, и всем было весело и хорошо, а сейчас: «Что-то он стал г…ом каким-то. Я у него всего-то ничего попросил…» Все отпрашиваются, у всех дела, съемки, и только ты собираешь этот куличик, а он как-то рассыпается.
— Ты нажил за это время врагов?
— Удалось каким-то образом не нажить. Есть такой вариант руководства — отрубил, и все. А мне, который любит все делать в кайф, это тягостно. И я часто находился в подавленном настроении от того, что творческую работу могу обеспечить и наладить, а социально помочь — с трудом. Все делаю для этого, но… я не Табаков.
А если говорить про кайф, то я его получил от той же самой ответственности. Настоящим худруком я стал только в прошлом году, начав делать, причем как обязаловку, юбилей Камерного театра. Но когда вся труппа увидела, насколько я этим заразился, что год не ставил спектакли, а собирал материал, то артисты удивились: все это, оказывается, здесь происходило — и Таиров дружил с Пикассо, к Кокто, с Брехтом? И Бернард Шоу сюда приезжал?.. А когда 25 декабря наконец выпустили эту историю, я увидел, как изменились глаза смотрящих на меня и молодых, и пожилых артистов. Кайф не оттого, что ты говоришь: «Я — капитан», а когда большая группа людей верит, что ты — капитан. Вот от этого получаю кайф. Я чувствую ответственность и не боюсь этих слов, даже если они будут написаны: кайф строительства, созидания. Когда не ходили зрители, а вдруг пришли.
— Обратная сторона ответственности — власть. Научился показывать большим пальцем знак — казнить или помиловать?
— Я не могу сказать, что я какой-то жесткий руководитель, но люди знают мой характер — я долго терплю, молчу, но если выхожу из себя — это уже серьезно!
— Есть такой человек, перед которым ты за все эти пять лет чувствуешь вину? От поступка или ошибки, совершенных не по злому умыслу, а невольно. Так бывает.
— Безусловно, я чувствую если не вину, то некоторые неудобства перед Аллой Сигаловой за не очень корректный свой вход в театр. После смерти Романа Козака (Роман Козак возглавлял Пушкинский с 2001 года, скончался в 2010-м) она здесь была явным лидером. А мое назначение после смерти моего товарища и коллеги было таким скороспелым…
— Ты считаешь, что занял ее место?
— Я не считаю, что занял ее место. Я говорю о тактичности момента. Просто со стороны мое назначение выглядело некорректным: не прошло девяти дней после смерти Романа. Да, я дал согласие, но с условием, что войду в театр на открытие сезона. И договор со мной не был заключен, но мне неожиданно позвонили из Департамента культуры и сказали, что изменились обстоятельства, и если сейчас я не буду представлен труппе, то на них будут давить сверху и в театр придет другая персона. Я тогда согласился, понимая, что это оскорбляет память Романа. Хотя все, что сделал здесь за последние пять лет, я невольно с ним сверял. И сегодня, как мне кажется, он был бы счастлив и доволен: его ученики стали ведущими артистами, очень востребованы, и не только в своем театре.
У нас с Аллой сейчас нормальные отношения, но есть вещи, которые не проходят. Я невольно попал в ситуацию, но за этот поступок я постоянно как будто должен оправдываться. А внутри театра мне ни за что не стыдно.
— Став худруком, ты больше узнал о человеческой породе?
— Больше. С лучшей стороны я людей знал всегда и верил в них всегда, но все-таки, когда от тебя начинают зависеть человеческие судьбы, ты о людях узнаешь, как правило, не всегда хорошее.
Вы ставите про уродливое, а я про красивое
— У тебя есть кавказские корни. В какой момент ты чувствуешь проявление грузинской крови? Например, как никто умеешь делать вечный праздник?
— Я не вечный праздник, хотя, когда смотрю на грузинские характеры, думаю: «Ну, это точно я». Безусловно, вспыльчив, но очень отходчив: без перехода могу наорать на человека и тут же кричать: «Прости, прости!!!» Я очень люблю жизнь в ее празднично-застольных проявлениях.
— Тамада на любом застолье?
— Не всегда, но застолье обожаю. Ведь в Грузии стол — это такой способ общения, а не «давай выпьем, давай поедим».
— А на сцене?
— На самом деле на сцене я стал грустнее. Не оттого что худрук, несу ответственность, а просто взрослею, больше узнаю про жизнь, а знания умножают скорбь. Да и время такое, что бессмысленно веселиться как-то странно.
— Ты ставишь не социальные спектакли, а праздники независимо от дефолта на улице. Это принципиальная позиция художника?
— Я не ставлю социальные и публицистические спектакли.
— Может быть, ты не умеешь?
— Не умею. Таиров тоже не умел: хотел поставить бытовую пьесу, а не получалось. Умел ставить либо трагедию, либо оперетту. Алиса Коонен, разливающая по чашкам чай, смотрелась крайне неубедительно. И он как режиссер ничего не понимал в быту, в горизонтали существования — только в вертикали. Я не умею ставить бытово-приземленные, DOKовские, очень натуралистические пьесы про скучную жизнь. Некоторые режиссеры считают, будто зрители хотят в театре увидеть то, что они и так знают и видели.
— И услышать мат, который становится их языком… Или это сейчас нужно, чтобы острее почувствовать жизнь, ее нерв, проблемы?
— Я уверен, что огромная часть зрителей хочет видеть в театре то, чего она в жизни не видит, и слышать то, чего не слышит. Видеть людей, которых в жизни не наблюдает на каждом шагу: «Вот у меня такой точно сосед, я видел пятьсот таких бомжей…»
— А как же гражданская позиция?
— А гражданская позиция художника для меня в том, чтобы хорошо делать свое дело. Если ты хорошо его делаешь, ты работаешь для людей, для своей страны, города. Я все равно отзываюсь на то, что происходит в жизни, но только это по-другому, не впрямую, типа «а давайте поговорим сейчас о дефолте».
Оттого, что я решился делать «Женитьбу Фигаро» (яркий, почти оперный спектакль 2014 года. — М.Р.) спектаклем большого стиля — это, если хочешь, мой манифест. Костюмно, с декорациями, — не значит пыльно, старомодно, нафталин. Я решился с артистами сделать спектакль по классическому переводу, в классических декорациях и, кажется, выиграл.
— Билеты не достать на твоего «Фигаро».
— Выиграл, потому что такого мало, почти нет. И это тоже диалог со временем, ответ ему. Вот у вас — так, а можно еще и так. Вы про уродливое, а я — про красивое.
— Это правда, что тебя вызывали в Кремль и просили подписать письмо против твоих же коллег, которые занимаются как раз актуальным политтеатром, критикующим власть?
— Меня не вызывали, а приглашали, со мной просто беседовали на эту тему. Я вхожу в Совет по культуре при президенте, так что в этом не было ничего неожиданного — просто спросили мое мнение. И я сказал о том, что мне близко, а что нет. Письма не было, просто предложили высказаться в газете, в телепередаче. Я никуда не пошел и ничего писать не стал, потому что я придерживаюсь пусть и пафосной, но точной установки, что «я не разделяю ваше мнение, но умру за то, чтобы вы имели возможность его высказать». И отказался комментировать: в наше время любое слово можно переврать легко. А самое главное, что во всех последних историях, например с «Тангейзером», людей театра непременно хотят разделить на друзей и врагов.
Да и потом, после таировской всей истории, когда уважаемые руководители театров, именитые актеры и режиссеры ополчились на Таирова, мне показалось, что правильнее все-таки, когда театральное сообщество объединяется, а не разъединяется. Меня раздражает только тот шум и пиар, который в результате получился с «Тангейзером». А такие разговоры (как со мной) ведутся везде, и человек сам принимает решение.
Вот я буду сейчас ставить пьесу Григория Горина про Свифта, там есть очень важная вещь: он рот себе заклеил, чтобы ничего не говорить. Понятно, что в жизни реально Свифт не говорил из-за инсульта, а Горин этот факт сделал идеологией: молчание Свифта — это нежелание участвовать в политических разборках. Он стоял перед выбором — служить власти, стать в оппозицию, либо построить свой дом и населить его своим миром. Создать параллельный мир, в котором хоть немного будут действовать его законы.
Без спектаклей, которые хотят увидеть зрители, все бессмысленно
— Олег Меньшиков вынужден был в прошлом сезоне начать изучать экономику театра, чтобы не связываться с непрофессиональными или нечистоплотными директорами. И сегодня он худрук плюс директор. Ты идешь по этому пути?
— Я думаю, что всем должны заниматься профессионалы. Я, как и Табаков, единовластный начальник в театре. Но у меня есть замечательный директор — Анна Волк: работает три года, результаты видны. В экономику я, безусловно, вникаю. Но с первых спектаклей, тьфу-тьфу, нам сопутствовал коммерческий успех, поэтому мне не приходилось переживать, что билеты не продаются, зрители не ходят, и нужно что-то срочно делать. Экономика экономикой, но сегодня художественный руководитель — он же еще и менеджер. Это надо соединить, и тогда что-то у тебя получится.
Во всяком случае, я в отличие от других не позиционировал, что в Пушкинском будет детская школа бальных танцев, кино крутится, показ модной одежды, а днем ресторан работает, а ночью — кабаре… Я хотел делать только театр. Хороший, городской, со своим лицом. И я его делаю. Если не будет театра, то все остальное бессмысленно. Можно потратить время и быстро собрать людей на «фастфуд», который мы тут будем продавать. Но без спектаклей, которые хотят увидеть зрители, все бессмысленно.