Евгений крайне редко дает интервью, когда он появится с концертом в России — вообще неизвестно (хотя на 2015-й запланированы разовые выступления в Тбилиси и Ереване); постоянно проживает в Париже, недалеко от знаменитого зала «Плейель». Иные русские критики (хотя поводов к тому у них нет) могут писать все что угодно — что Женя вырос, что он «уже не тот», суть одна: его концерт во всех смыслах был глотком свободы, широкой свободы в искусстве, где в последнее время стало так душно и так тесно от бездарности, политизированности и нагромождения нелепых смыслов. И люди всех возрастов приходили на Женю именно за этой свободой, идущей от одного соприкосновения с гением.
Париж (как и Москва сейчас) пребывает во власти кашля и простуды — увы, и Евгений после концерта немного приболел, что не помешало, однако, нам встретиться.
— Сразу начну с вопроса, которым мы недавно с Софией Губайдулиной закончили интервью: насколько вы как художник ощущаете преддверие каких-то серьезных социальных преобразований или, не дай бог, катастрофы?
— Такого ощущения у меня лично нет. Конечно, в мире происходит много всякого зла и трагедий, но так было всегда, сколько я себя помню, не говоря уже о более раннем времени. Во время Карибского кризиса, например, многие люди боялись, что это вообще конец всему, — и ничего, через несколько дней все закончилось без единой жертвы. До этого, как известно, были две мировые войны — и человечество все-таки выжило. И я не думаю, что сейчас более опасное время, чем тогда. Человечество справилось с нацизмом и коммунизмом — справится и с так называемым «Исламским государством», и с другими угрозами.
— А на ваших интерпретациях «социалка» сказывается?
— А на интерпретации наши, думаю, влияет абсолютно все, что нас окружает, что мы испытываем; хотя в большинстве случаев мы этого влияния сами не осознаем. Когда молодой Иосиф Гофман спросил у Антона Рубинштейна во время одного из уроков, так ли ему следует играть какое-то произведение (или фрагмент произведения, не помню точно), Антон Григорьевич ответил: «В солнечную погоду так, но в дождь играйте иначе!» У меня все получается естественно.
— Перед каждым юбилеем у вас спрашивали: «Ну что, Евгений, это еще не потолок?» Но вы не сдаетесь; так в чем же дело — пианизм безграничен?
— Я думаю, что не только пианизм, но любое искусство безгранично.
— Нет, серьезно, никогда не появлялось желание оставить инструмент?
— Не только не появлялось, но, как говорится, в диких снах не могу вообразить, чтобы у меня могло появиться такое желание. На рояле я начал играть в 2 года и 2 месяца: как только смог достать до клавиатуры, стоя на полу. И с тех пор каждое утро, просыпаясь, я сразу же показывал на рояль и кричал: «Окой, окой, окой кышку!» — и целые дни проводил за инструментом. Так что у меня скорее может (хотя я, конечно, очень надеюсь, что этого никогда не произойдет) появиться желание отказаться от жизни, чем от фортепиано.
— И, кстати, однажды вы сказали, что ваши вкусы «достаточно широки» — от импрессионизма до старинной музыки, — этот статус-кво сохраняется и по сей день?
— Да, безусловно, хотя не от импрессионизма, а еще позже: от Мессиана и даже той же Губайдулиной.
— Насколько вы пускаете в свой репертуар так называемые авангардные произведения?
— До авангарда у меня руки пока еще не дошли.
— Любимая тема в интервью с российскими пианистами — азиатская экспансия в пианизме. Вы ощущаете это как проблему?
— Абсолютно не ощущаю этого как «проблему»: любые национальные и расовые предрассудки мне отвратительны. Любые талантливые люди искусства способствуют его развитию.
* * *
— Как-то в контексте модной беседы о конце классической музыки вы сказали, что не видите ничего трагичного в том, что мир этой академической музыки подошел к концу...
— Я вообще-то не думаю, что этот мир подошел к концу. Может быть, я тогда высказался в сослагательном наклонении. Да, если бы такое произошло, то я действительно не увидел бы в этом трагедии: ведь все когда-то кончается, а объем уже созданного в этом жанре просто громаден. Но опять-таки пока что я не вижу оснований так думать: композиторы продолжают писать музыку, исполнители продолжают ее играть, а меломаны — слушать.
— Какая запись лучше — с концерта или студийная? И сколь для вас важно присутствие публики, а то слышал от иных музыкантов, что они в зрителе вообще не нуждаются…
— Все люди, конечно, разные, но мне лично такое отношение понять очень трудно. Получается, что они играют только для самих себя? А зачем же дают концерты? Просто чтобы деньги зарабатывать?
Нет. Я играю именно для людей, которые приходят на мои концерты. И именно для того, чтобы играть этим людям, я каждый день по многу часов сижу за роялем и работаю. И у меня так было всегда, с детства: я любил играть людям. Когда я давал свой первый сольный концерт в зале Московского Дома композиторов, пришло гораздо больше народу, чем было мест в зале, и пришлось заставить всю сцену стульями, чтобы все слушатели смогли разместиться. Моя учительница Анна Павловна волновалась, как я на это внутренне отреагирую, и после концерта спросила меня, не мешали ли мне люди, сидевшие на сцене буквально рядом со мной; я ответил не задумываясь: «Помогали!» Поэтому, как правило, записи с концертов у меня получаются лучше, чем студийные.
— Хотелось бы узнать, как себя чувствует Анна Павловна Кантор, ваша первая и единственная учительница...
— Спасибо большое, чувствует себя Анна Павловна, в общем, вполне неплохо, и для ее возраста (ей уже 91 год) она просто в прекрасной форме. Специально я не играю ей, но иногда она приходит на мои репетиции и концерты и тогда дает какие-то советы, если считает нужным.
— Как-то вы сказали, что чем больше играете на рояле, тем больше понимаете, насколько это сложно. Имелась в виду технология или духовные подтексты?
— Скорее «технология», но в очень широком смысле. Чем больше я играю на рояле, тем большего мне хочется достичь в исполняемой музыке — и потому тем сложнее.
— Обращаете ли вы внимание на критику или это уже пройденный этап?
— Если вы имеете в виду рецензии на мои концерты — да, иногда читаю их. Всегда интересно, как реагируют на твою игру понимающие люди (конечно, на самом деле не все рецензенты относятся к таковым).
— Однажды вас попросили назвать 10 ведущих пианистов планеты. Вы назвали, добавив, что Соколов и Аргерих — самые любимые и близкие вам. Но чем должен брать настоящий пианист?
— Я думаю, прежде всего талантом. И это, разумеется, относится не только к пианистам, но и ко всем людям искусства. Александр Борисович Гольденвейзер в свое время описал воздействие, которое оказала на него музыка оперы Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда», тремя словами: «Волнует, трогает, захватывает». Вот именно так, на мой взгляд, и должно воздействовать любое явление искусства.
— Краем ухо слышал, что вам непонятен балет. Это и в самом деле так?
— Не «непонятен». Моя проблема в том, что любовь к музыке, к сожалению, мешает мне воспринимать балет: если музыка плохая (Минкус и т.п.), то она мешает мне наслаждаться балетом, а если музыка гениальная (Чайковский, Стравинский, Прокофьев), то балет мне уже не нужен. Но я стараюсь это в себе преодолеть.
— Однажды вы сказали, что индивидуальность исполнителя только усиливается, если он верно служит композитору. Но были ситуации, когда вы сами специально или невзначай несколько отступали от хрестоматийности, добавляя массу своих красок?
— Природа исполнительского искусства, на мой взгляд, такова, что для него неприемлемы ни «хрестоматийность», ни «добавление массы своих красок». Исполнение музыкального произведения — это СОТВОРЧЕСТВО, а нотный текст, по словам великого виолончелиста Пабло Казальса, — это «несовершенный способ выражения музыкальной мысли», поэтому никакой «хрестоматийности» тут места нет и быть не может. В то же время «добавлять свое» при музыкальном исполнении совершенно не нужно, потому что великая музыка содержит гораздо больше, чем мы, простые смертные исполнители, можем передать; наша задача — не добавлять свое, а с помощью такого «несовершенного способа выражения музыкальной мысли», как нотный текст, и наших собственных интеллекта и интуиции понять замысел композитора и передать его, насколько это позволяют наши возможности.
* * *
— Я знаю, что вы никогда не участвовали ни в каких конкурсах. Но как вы относитесь к ним в целом?
— Никак не отношусь: именно потому, что сам никогда не имел с ними дела. Исключением являлись только мои регулярные посещения прослушиваний конкурсов пианистов им. Чайковского в 1982 и 1986 годах: их я хорошо помню, эти события были настоящим праздником для московских (и не только московских) меломанов. Но думаю, что по ним было бы неверно формировать отношение о конкурсах в целом.
— А если бы предложили войти в жюри конкурса Шопена или Чайковского — согласились бы?
— А мне предлагали быть членом жюри конкурса им. Шопена, да и других. Я всегда отказываюсь, потому что не думаю, что в качестве члена жюри мог бы сделать что-либо, чего не могут другие, — и просто не хочу тратить на это время. Как сказал Прокофьев в ответ на предложение Генриха Нейгауза дать концерт из своих произведений (Сергей Сергеевич ведь был не только гениальным композитором, но и прекрасным пианистом): «Да, но ведь это стоит полсонаты».
— Этим летом мы с вами виделись на финале конкурса Светланова в зале «Радио Франс». Какое впечатление на вас произвел уровень молодых дирижеров, при том что в этот раз первую премию было решено не вручать?
— Вы знаете, мне, честно говоря, почти ничего не запомнилось... отсюда я делаю естественный вывод, что большого впечатления на меня этот финал не произвел.
— Это крайне непростая для оценок профессия. Как бы вы — как музыкант мирового уровня — трактовали идеального дирижера?
— А вот на этот вопрос я просто не знаю, как ответить. Думаю, надо спросить у музыкантов, работающих в оркестрах. Да и вообще «идеальность» в искусстве — понятие спорное, мне кажется...
— Не могу не задать вопрос о Евгении Федоровиче Светланове. На мой взгляд, это истинный Дон Кихот музыки, отдавший всего себя ей во всех ипостасях — как дирижер, пианист, композитор. Как бы вы охарактеризовали манеру Светланова, его необузданную страсть? А ведь его до сих пор отлично помнят в России, назвав недавно и улицу в Москве в его честь, и региональную филармонию.
— Конечно, возможно все, что не противоречит законам физики, но если бы Светланова забыли в России, это было бы уже, как кто-то сказал, «очень слишком».
Очень творческим человеком был Евгений Федорович, музыкантом явно эмоционального склада — и в то же время его на первый взгляд «необузданная страсть» всегда управлялась интеллектом. Хорошо помню, как во время нашей репетиции Третьего концерта Рахманинова, когда я сказал Евгению Федоровичу, что после моей каденции в 1-й части (когда проходит лиричное и печальное соло духовых, а рояль им аккомпанирует) я пойду за ним, если он будет делать рубато, — он ответил: «Здесь оно не нужно». Великий был музыкант, что говорить... И мне лично всегда были очень близки его манера, его музыкантский тип: вот это самое творческое, эмоциональное начало.
* * *
— Вы дали интервью израильской прессе после того, как стали гражданином Израиля. Ощущать себя причастным Святой Земле — это для вас необходимое условие существования?
— Это не «условие», а просто неотъемлемая часть моего «я». И дело тут не в «святости» израильской земли (это вопрос личной веры, и на эти темы я не считаю нужным распространяться, тем паче публично), а в моей принадлежности к моему народу.
— Вы простили Россию за то, что она так поступила с талантливым пианистом, прислав вам повестку в армию?
— Честно говоря, мне никогда и в голову не приходило обижаться за это на РОССИЮ: военная бюрократическая машина — это далеко не вся Россия.
— Вы продолжаете ощущать себя причастным к русской земле или это перевернутая страница?
— Для меня это не вопрос «причастности». Пока я жив, мне будут дороги те места, где я родился и вырос, московские улицы, по которым ходил, моя школа — гнесинская десятилетка, Большой зал Консерватории, поселок Лесная Поляна в трех километрах от станции Востряково, где у нас была дача, Дом творчества композиторов «Руза», где я много раз отдыхал... Когда я приезжаю в Петербург, то тоже испытываю какое-то ностальгическое чувство: живя в России, я приезжал с концертами в Ленинград каждый сезон, иногда по нескольку раз, так что Большой зал Санкт-Петербургской (в то время Ленинградской) филармонии тоже стал неотъемлемой частью моего отрочества и юности.
— Почему вы переехали из Штатов во Францию — это более комфортно для работы или ментально в Штатах тяжелее?
— Я вообще-то сначала переехал из Штатов в Англию — просто потому, что у меня большинство концертов в Европе. А потом, девять лет спустя, переехал из Лондона в Париж, поскольку это более «центральное» место в Европе.
— Однажды вы сказали насчет выбора быть холостым — «желания и возможности не совпадают»; эти слова справедливы и для сего дня?
— А вот этот вопрос я оставлю без ответа: не люблю публично говорить о своей личной жизни, один раз сказал — и хватит.
— Можно ли современную Россию назвать цивилизованной странной, или она всегда обречена «жить и мучиться», терзаемая массой ментальных, социальных противоречий и комплексов?
— Ну кто я такой, чтобы рассуждать на эти темы в таком духе... Я уже давно не живу в России и сужу о происходящем в ней по рассказам людей, которые там живут. Причем это, конечно же, не абы кто, а люди, которых я хорошо знаю много лет, которым доверяю и в человеческих качествах которых не сомневаюсь.
— Как-то вы гениально сказали, что «меня интересуют люди, снабжающие меня идеями», — слова касались исключительно музыкальной культуры или вам интересна жизнь во всех ее проявлениях?
— Мне, безусловно, интересна жизнь если не во всех, то во многих ее проявлениях, и те слова касались как раз НЕ музыкантов. Назову нескольких очень известных людей, с которыми мне посчастливилось познакомиться и общением с которыми я очень дорожу именно потому, что они чрезвычайно ИНТЕРЕСНЫЕ люди: Эли Визель, Владимир Буковский, Тамара Эйдельман, Юрий Фельштинский, Гарри Каспаров. Я счастлив, что в свое время мне довелось познакомиться и подружиться с ныне покойным Ильей Гилиловым, автором книги «Игра об Уильяме Шекспире, или Тайна Великого Феникса»; общение с этим выдающимся человеком было для меня настоящим праздником, подарком судьбы.
Но ту «гениальную» фразу сказал не я, а одна очень известная женщина-астролог, которая в течение нескольких лет была моей соседкой по лестничной клетке в Лондоне. Составив мой гороскоп и изучив его, она среди прочего сказала мне: «У вас из 10 планет 7 — в воздухе и ни одной — на Земле. Это означает, что вас совершенно не занимают материальные вопросы, но вас интересуют идеи, и вы любите общаться с интересными людьми, которые снабжают вас этими идеями». На самом деле это абсолютно точное описание моего характера.
— Личный вопрос, но все же: в каком возрасте вы сами себя ощущаете, при том что очень многие в зале хотят воспринимать вас до сих пор юным мальчиком?
— Ну, это, видимо, только в России так... больше нигде в мире я с этим никогда не сталкивался.
А что касается того, в каком возрасте я сам себя ощущаю, — сложный это вопрос. Вот, например, еще будучи ребенком и подростком, я больше любил общаться со взрослыми, чем со своими сверстниками: видимо, потому, что ощущал себя внутренне старше последних. В последние годы я свой возраст начал физически ощущать: силы уже не те, что были в 20 и даже в 30 лет, поэтому приходится сокращать количество концертов; виски все больше и больше седеют, да и не только виски… И тем не менее душой я себя ощущаю еще молодым, лет на 20... ну, может быть, на 20 с небольшим.
Париж.